НИНА
(Продолжение
2003-2004 годы) Просто
ей
полагалось
питание по
себестоимости,
эта сумма
оказалась
очень
небольшой, её
вычитали из
маминой
зарплаты, так
как продукты
в «Доме
ребёнка» шли
по
государственным
ценам, а это
намного
меньше, чем
цены в
магазинах.
Маме просто
кусок в горло
не шёл – от
того, что её
ребёнок
голодный. Она
съедала
первое или
всю свою долю
не съедала, а
выкладывала
в баночку и
приносила
домой. Она
выпивала чай
или компот, а
булочка или
печенье у неё
оставались. Я
после школы
ехала к маме
на трамвае, –
это было очень
далеко от
школы, и мама там на
виду у всех
кормила меня.
Часто мама
вообще
ничего не
могла там
есть, так как
вообще уже привыкла
есть очень
мало, и мы
вечером
вдвоём
садились и
ужинали
вместе. Все
очень любили
маму, уважали
за честность
и
принципиальность.
Возможно,
поэтому ко
мне тоже
хорошо относились,
и часто
угощали
чем-нибудь
вкусным.
Вообще, мы
уже не
голодали,
хотя мама всё
время
тряслась, что
всё
откроется: и
её посадят за
подлог
документов.
Но
заведующая
Галка
говорила: «Не боись, Бог
не выдаст,
свинья не
съест». Там
мама
проработала
до 1954 года, и
ушла только
тогда. Когда
вернулся папа.
Что ещё
хорошо, там
полагалась
сотрудникам
дошкольного
воспитания
отправлять
детей их в свой
пионерский
лагерь. И я тоже
однажды
поехала в
этот
пионерлагерь. Но всё
это было, уже
потом, когда мне было 15
лет и я
училась в
техникуме и
получала
стипендию –
ужасно маленькую,
но этого
хватало,
чтобы
заплатить за
квартиру и
электричество.
Тогда квартплата
была очень
низкой,
поистине
социалистической.
А до этого мама
долго думала:
«Что делать?» Учебный
год я, кое-как,
закончила,
плохо, с
тройками, но
всё же
добралась до
конца. Мне
было не до учёбы. Кончилось
весна. К
новому
учебному
году нужна
была форма,
новые туфли и
так далее. В
это время я
стала,
быстро, расти.
Форма мне,
оказалось,
уже мала, а
денег нет. На
еду тоже
денег не
было. Как
быть? В это очень
трудное
время, мама
решила, что мне
нужно ехать к
папиной
сестре – тёте
Риве – в
Одессу. Они
списались, и
было решено,
что я кончаю
седьмой
класс, а
тогда была
семилетка и
десятилетка,
в техникумы
брали после
седьмого
класса и еду
в Одессу, где должна
буду
поступать в
Одесское
Художественное
Училище при
Художественной
Академии
Украины или
Одессы, я не
помню. Тётя
Рива долго не
знала: что с
папой. И в том, что
она об этом
узнала,
виновата
была я. Мама,
желая скрыть,
писала
письма, как
бы, от всей
семьи.
Описывала
наше житьё-бытьё,
будто ничего
и не
случилось. И
тётя ничего не
подозревала.
А я, с самого
детства
отличалась
сильной
рассеянностью.
Я постоянно пребывала
в каких-то
своих мечтах
и фантазиях.
И однажды я
написала два
письма. Одно
папе, другое
тёте Риве.
Запечатала в
конверт и
отправила. И
вот, спустя
какое-то
время, мы
получаем ужасное
письмо от
тёти Ривы,
полное
отчаяния,
вопросов,
недоумения и
слёз по поводу
папы. Мама не
могла понять,
кто мог сказать
тёте Риве о
папе. И я
сообразила, –
моя работа. По-видимому
я перепутала
адреса на
конвертах. В
своём письме
тётя Рива
предлагала
маме
прислать меня
к ней. В то
время я
мечтала
стать художником.
Я неплохо рисовала,
ходила во
«Дворец
пионеров» в
студию
ИЗО, и, по
папиному
мнению, была
способной.
Вот тётя и
написала, что
в Одессе есть
Художественная
Академия, а
при Академии
Художественное
Училище, куда
я после 7
класса могла
бы
поступить и
жить во время
учёбы у них. Прочтя
письмо, я
даже
нисколько не
расстроилась,
что обрушила
на
несчастную
тётю Риву
такое горе, в
моей дурацкой
голове сразу
появилась
потрясающие,
восхитительные
видения: я
еду в Одессу!
Я буду там
жить у тёти,
ходить в
Художественное
Училище и
стану
художницей,
буду
купаться в
море, у меня
будет много
подруг. Они
ведь не
узнают о
папе. Не могу
сказать, что
сама я раньше
очень горела
стать
художником.
Честно говоря,
я сама не
знала, чего я
хочу, ведь
мне было всего
13 лет. Но вот
перспектива
поехать в
Одессу,
начать новую
жизнь,
вырваться из
атмосферы
постоянной
угрозы! Со
мной такое
сделалось! И
ни единой
мысли о маме,
о том, что она
останется
совсем одна со
своим горем
без работы,
без друзей,
без денег, и
даже без
меня. Я
ходила
ошеломлённая,
я бредила и
мечтала об
Одессе. В
голове пело и
искрилось:
«Одесса,
Одесса,
Одесса!» Кое-как мама
наскребла
мне на билет в
пассажирский
поезд, а
тогда билеты
продавались
очень дёшево,
не то, что
сейчас. «Пятьсот
весёлый» так
называли,
шутя, этот
поезд, так
как он
тащился пять
суток только
до Москвы. В
Москве
пересадка. И
вот я еду.
Мама провожала
меня. У меня
было много
вещей, так как
мою одежду не
конфисковали.
И мама всё
беспокоилась,
чтобы я
ничего не
потеряла,
чтобы я не
всё сразу
съела то, что
мама набрала
мне в дорогу.
И я совсем
даже не задумывалась
о маме: а как
же мама? Она
ведь оставалась
абсолютно
одна, без
денег, без
работы, без
друзей. Я
плохо помню
дни перед
отъездом и
плохо помню
свою поездку.
Но сам отъезд
я помню
отлично. Меня
провожала мама
и моя подруга
– Ланка. Всё
было
прекрасно, я
уже стояла на
подножке
вагона, а
мама была на
перроне. И
вдруг, в
последний
момент, стоя
на подножке
вагона, я
сверху вниз
посмотрела
на маму. Только,
как будто
впервые, я
увидела её:
маленькая,
худенькая, состарившаяся,
с глазами
страшными,
остановившимися.
Это были
глаза
мёртвого
человека,
потерявшего
всё в этой
жизни. Глаза
мамы, всегда
такие
блестящие,
живые,
переменчивые,
смотрели
остановившимся,
совершенно
пустым взглядом.
В них была
такая
застывшая, такая
смертельная
тоска, такая
тоска, что, как
на морозе,
мне вдруг
сделалось
холодно. Я готова
была
спрыгнуть с
поезда. Боже
мой! Что же я
делаю? В этот
момент я
готова была
спрыгнуть с
поезда. Я
закричала:
«Мама,
мамочка, я
вернусь! Но
мама
поняла и уже
взяла себя в
руки, она уже
улыбалась и
быстро-быстро
заговорила,
отвлекая
меня: «Пиши, почаще
пиши, и папе
пиши, вдруг
дойдёт, учись
хорошо, папа
мечтал, чтобы
ты стала
художницей, помни
это!». Она
посылала мне
воздушные
поцелуи.
Поезд тихо
отошёл от
перрона, мама
и Ланка
сначала шли
за поездом,
потом
остановились
и долго
махали
руками. Всю
ночь, а поезд
отъезжал
ночью, я
лежала без
сна, снова и
снова,
вспоминая
мамины глаза.
И холод в
сердце не
отпускал
меня почти до
утра. В
Москве меня
встретил
брат, и, не
заходя домой,
посадил меня
тут же на
поезд
Москва-Одесса. Подъезжая
к Одессе, я
уже
радовалась
встрече с
тётей Ривой,
мечтала о
том, что я
буду купаться
в море. Я уже
забыла о
маме. Но мне
было только 13
лет. О
Художественном
Училище и o
тётe Pиве в Одессе А в
Одессе меня
ждало горе.
Моя жизнь в
Одессе
началась с
кошмара. На
вокзале,
выйдя из вагона,
я не увидела
никого из
родных, и не знала,
что же теперь
делать.
Адреса я не
записала, я
была уверена,
что меня
встретят. Правда
через пять
минут я увидела,
что ко мне
бежит сестра
матери Рудика.
Я очень
удивилась:
почему она,
почему не тётя
Рива. Она
подбежала ко
мне, взяла
мой чемодан и
повела меня к
трамвайной
остановке. Я
пыталась
спросить, где
тётя Рива, но
она только
махнула
рукой и
сказала:
«Потом». В
трамвае она
объяснила,
что тётя
заболела,
лежит в
больнице. Мне
стало как-то
очень неуютно,
но я ещё не
совсем
понимала
всего, что
меня ожидает.
Дома у тёти
не было
никого, дядя
работал. Мы
положили мой чемодан и
пошли к тёте
Мире. Я
помнила её с
детства, и
очень любила.
Там она меня
накормила, я
поспала, а
вечером
пришёл дядя и
меня забрал. Квартира
у тёти была
очень плохая
– в полуподвале,
сырая и
тёмная. Одна
узкая
комната и кухня.
А вход в эту
квартиру
через тёмный
и страшный
подвал, где
не было света
и пахло
чем-то
особенным.
Этот
подвальный
запах я помню
до сих пор, и
часто, когда
попадаю в
помещение с
таким
запахом, на
меня нападает
паническая
тоска. В этой
квартире бедная
тётя прожила
с 1945 по 1951. Ужасно!
А я жила там с
июня по
октябрь, и
эти воспоминания
навсегда
остались во
мне символом
одиночества,
горя, брошенности
и ещё Бог
знает чего!
Дело было вот
в чём: у тёти
оказался
очень
скоротечный
рак печени. Я
видела её в
больнице
всего два
раза, и 1 сентября
она умерла.
Конечно, я не
стала никуда
поступать.
Дяде было не
до меня, он
пропадал
где-то с утра
до вечера,
оставив мне
на утро пару
бутербродов,
на обед я
ходила к родному
брату Рудика,
к моему
второму
двоюродному
брату Грише,
а вернее к
его матери
Шифре, так
как всем в его
семье
руководила
она. Гриша
жил там с
женой Раей и
дочкой, младше
меня на 5 лет –
Аллой. Много
написано
книг о детях
сиротах,
которых
приютили
богатые родственники.
Мои
воспоминания
ничем не отличаются
от них. И я не
хочу об этом
писать. Скажу
только, что я
не могу
обижаться на
брата. Но его
очень мучила
астма. Он работал
парикмахером,
и, видно эта
работа и явилась
причиной
болезни, и он
приходил домой,
ел и ложился
отдыхать. Я
редко его
видела. И Алка
ко мне тоже
относилась
неплохо. Но я
постоянно
чувствовала
себя бедной родственницей,
из милости
взятой ими на
иждивение.
Поэтому
большую часть
времени я
проводила
дома в
подвале – одна.
Я боялась
ходить по
городу, так
как плохо
ориентировалась
и сидела
дома, читала.
Во дворе у
меня были
подружки ещё
с первого моего
визита в Одессу. О как
же
отличались
тот мой визит
и этот. Тогда
я даже не
заметила,
какая
квартира у тёти и какие
у нас
родственники.
С тётей,
которая меня
обожала, мне
было так
хорошо! Но
тогда мне было
9 лет. А сейчас
уже 14. Я была
взрослой
День моего
рождения
выпал на
время
пребывания в
Одессе.
Конечно, я
никому
ничего не
сказала. Мне
было грустно,
я плакала, а
потом пошла к
тёте Мире. Но,
увы! Там тоже
было горе –
умирал её муж
– дядя Абраша.
Такой
чудесный и
такой
скромный
дядя Абраша.
Он даже
умирал
незаметно –
просто
угасал. Он
умер почти
сразу после
моего
отъезда. В
этот день я
получила
телеграмму
от мамы. И мне
стало так
радостно и тепло,
и я сразу
захотела
домой. Пусть
там голодно,
пусть все
узнают, что
мой папа
«враг народа»,
пусть! Пусть!
Пусть! Но там
есть мама.
Господи! Как
же мне
захотелось к маме.
Но мне
сказали, что
тётя Рива
вот-вот умрёт,
и я, конечно,
решила
остаться до
конца. Когда
я пришла к
ней в первый
раз, она ещё
вполне
хорошо
выглядела. Мы
с ней долго
сидели
обнявшись.
Она говорила,
что у неё
желтуха
механическая
и скоро ей
сделают
операцию, и
она вернётся,
и мы сделаем
всё, чтобы я
поступила в
училище. Как
я могла бросить
её и уехать.
Тогда она бы
сразу поняла,
что надежд
нет. Во
второй раз
она выглядела
ужасно. Она
даже не
успела
похудеть, но
уже не могла
вставать. Она
посмотрела на
меня и
заплакала. У
неё глаза
были очень похожи
на папины, но
только
зелёные, а у
папы голубые,
почти синие.
Но всё равно
они мне очень
напомнили
папины. И мне
стало так страшно,
и так жаль
тётю, что я
тоже заплакала.
Меня увели из
палаты и
поругали, зачем
я плакала.
Она умерла в
мучениях. У
евреев
хоронят в
этот же день.
Первого
сентября все
идут в школу,
а мы везли
гроб с моей
любимой
тётей. Мы
долго ехали
по улице, а
потом шли за
гробом
потому, что
тогда было
принято идти
за гробом
пешком. Я не
плакала
потому, что
вдруг у меня
начал болеть
зуб. Он так
сильно болел,
что я даже не
понимала, где
я нахожусь.
Боль
раскалённым
железом жгла
всю голову,
вся моя воля
сосредоточилась
только на
том, чтобы не
привлечь к
себе
внимания.
Казалось, что
боль сейчас
меня сведёт с
ума, я не
выдержу и
закричу. Но я
терпела, как
я не знаю. Я не
могла
плакать, так как
на борьбу с
болью у меня
уходили все
силы.
Кладбище
было далеко
и шли мы
очень долго,
по-моему,
временами я теряла
сознание, но
шла и шла. Но
когда с тётей
все стали
прощаться,
вдруг на
минуту меня
покинула
боль и я
разрыдалась.
Не знаю, от
чего больше,
от горя или
от борьбы с
самой собой.
Но я так
рыдала, что
меня с трудом
успокоили.
Потом с
уважением
вспоминали о
том, как я убивалась,
и мне было
стыдно, так
как, мне
казалось, что
я плакала
из-за зуба. Но
тётю я очень
любила. И
каждый год 1
сентября я её
вспоминаю и
мысленно
прошу у неё
прощение. После
похорон меня
взял к себе
брат, так как,
оказывается,
дядя Симон
давно имел
другую семью
и только ждал
момента,
чтобы уйти.
Хорошо, что
тётя не
успела об
этом узнать.
Она очень
любила
своего мужа.
Детей у неё
не было, и всю
свою не
растраченную
нежность она
перенесла на
него, она
заботилась о
нём, как о
ребёнке. Дядя
в тот же день
съехал с квартиры.
Вместе со
всеми моими
вещами, которые
я привезла,
так как
считала, что
я буду жить у
них. Все
зимние и
летние вещи,
и обувь, и всё.
У него во
второй семье
были девочки
моего
возраста. Вот
так! И никто
не знал, где
его искать.
Он всё держал
в тайне. Конечно,
вся моя родня
возмущалась,
называя его подлецом,
но поделать
уже было
ничего
нельзя. Ночью
меня
положили в какой-то
пристройке.
Это была
самая
ужасная ночь
в моей жизни.
Когда все
легли, я
стала вспоминать,
как мы жили с
тётей в
Ташкенте. И у меня
стал снова
болеть зуб, и
я никак не
могла уснуть,
и вдруг, я
почувствовала
какое-то
жжение, а
потом
нестерпимый
зуд. Потом в
другом месте,
в третьем, и
наконец, всё
тело у меня
стало гореть
и зудеть так,
что я
вскочила,
зажгла свет и… О ужас!
Вся моя
постель в
кровавых
пятнах и всюду
ползали
клопы. Я
такого
количества
клопов не
видела
никогда. Я
кинулась в
кухню и стала
мыться. Все
спали, будить
их я не
посмела, у них
был трудный
день. Я села
на коврик
возле плиты.
Зуб болел
так, что мне
казалось, это
выше моих
сил, клопы не
давали даже
сидеть на
кровати, и
ужасное горе,
что умерла
тётя, которое,
наконец, я
осознала в
полной мере,
просто
добили меня.
Я тихо-тихо
вышла на
улицу. Была
глубокая
ночь, но всё
равно, на
улице были
люди, и я
ходила и
ходила по улице
туда и сюда
до утра.
Утром я
догадалась,
что от
холодного
воздуха зубу
легче и пошла
домой, и
стала
набирать в
рот воды и
держать, пока
вода не
нагревалась. Тогда
Гриша
заметил, что
я ничего не
ем за завтраком
и только
набираю в рот
воды. Он спросил
меня: «Что
случилось?» Я
сказала: «Зуб».
Он повёл меня
к своему,
знакомому,
врачу и мне вырвали
этот
несчастный
зуб. Мне сразу
стало легче.
Это был мой
первый вырванный
зуб. И мне
было жаль
его, и я
подумала: «Наверно,
теперь, я уже
не молодая,
раз у меня уже
нет одного
зуба».
Господи,
какая же я тогда
была глупая. Мне
хочется о
тёте Риве
сказать
немножко больше.
Моя тётя
родилась
немного
тугоухой, со
временем этот
недуг
усилился.
Из-за этого
её не стали отправлять
в школу.
Школа была
при синагоге,
где учили два
года – читать, писать
и считать. И,
конечно,
придавалось
большое значение
религиозному
воспитанию. Когда
я знала тётю,
она не была
религиозной.
Её дома немного
научили
читать и
писать. Но,
вообще, она
так и
осталась
малограмотной,
но была в ней
какая-то
врождённая
интеллектуальность
– мягкость,
терпимость,
какое-то
очень мудрое
отношение к
людям,
душевная
деликатность
и умение
прощать. Всю
войну она
прожила с
нами. Она
проводила со
мной очень
много
времени:
кормила,
купала меня и
рассказывала
сказки. А
вернее, одну
и ту же
сказку – про двух
мальчиков:
про одного
хорошего и
одного
плохого. Но
каждый раз
эти мальчики
совершали
разные
поступки. Я
даже сейчас удивляюсь
– как она
всегда
находила
новые сюжеты,
это ведь надо
иметь
воображение
и фантазию. Я
очень любила
эти сказки.
Иногда я говорила
тёте: «Мне
скучно!» Она
отвечала: «Я сейчас
тебе приведу
симфонический
оркестр». После
окончания
войны тётин
муж – Симон
вдруг
перестал ей
писать. Она
страшно переживала,
много
плакала, папа
писал
множество
запросов, но
всё было без
ответа. Но
однажды Рудик
поехал в
Москву с
гастролями и
вдруг в театре
увидел Симона
с какой-то
женщиной. Он, не долго
думая,
схватил его
за грудки и
грозным
голосом сказал:
«Ах
ты, сукин
сын, ты, что
это забыл,
что у тебя
есть жена?!» Женщина,
что была с
ним, вдруг
заплакала и
говорит ему:
«Ты же сказал,
что твоя жена
умерла в
эвакуации!» А Рудик
спрашивает:
«Вы, что,
официально
расписаны?» – «Да»,
– говорит
женщина. Рудик
хорошо знал,
какой трус Симон. Не
знаю, что он
делал на
фронте, но
властей Симон
боялся до
безумия. Рудик
ему и ляпнул:
«Ну, Симон,
я теперь тебя
посажу за
двоежёнство!» А тогда
был
действительно
такой закон,
и Симона
могли судить.
Симон
так
испугался,
что у него
руки
затряслись. Рудик ему:
«Так! Сейчас
мы пойдём к
тебе домой,
соберешь манатки
и со мной
вместе – за
Ривой». Так вот и
случилось,
что тётя Рива
уехала в Одессу
со своим
мужем, и
прожила с ним
до конца
жизни не
очень хорошо
и не очень
плохо. Ему
нравилось,
что тётя его
обожает,
балует и
смотрит на
него, как на
иконку. А
внешне она
была очень
привлекательная,
по словам Рудика,
ни чуть
не хуже той. Ещё до
ареста папы,
когда мне
было 9 лет, мои
родители
отправили
меня на всё
лето к тёте
Риве в
Одессу. Тогда-то
я и
познакомилась
со всеми
своими родственниками.
А отправили
меня,
конечно, не
одну, а с
одной
близкой
приятельницей
моих родителей,
у неё было
странное
отчество, до
сих помню её
имя: Татьяна Феоктистовна.
Это было
чудесное
путешествие.
Вагон, в котором
мы ехали, был
купированным,
и в нашем купе
собрались
одни старики.
Мне было очень
скучно и
я весь день
проспала.
Поезда тогда
шли долго. Я
ехала на
верхней
полке, читала,
смотрела в
окно. Меня в
купе любили и
опекали.
Однажды
случилось
забавное происшествие.
Под вечер, на
одной из
станций, к ним
в купе сел
какой-то
молодой
симпатичный
парнишка,
почти
мальчик. Он
был очень
весёлым, стал
рассказывать
мне разные
смешные
истории,
потом
угостил
конфетами. На
одном из
долгих
разъездов в
степи он
выскочил из
вагона и
набрал целый
ворох ярких и
душистых
цветов. Они
были такие
красивые –
красные,
синие,
жёлтые,
всякие. Я
поставила их
в воду, в
банку на стол
возле
чемодана, который
стоял около
полки. Моя
полка была
верхняя, как
раз над той,
над которой
спал Костя –
так звали
этого
молодого
человека. На
другой день
проснулась я
очень и очень
рано, ведь
накануне я
спала весь
день, и спать
больше не
хотелось. Я
вытащила
книжку, которую
папа подарил
мне недавно.
Это была очень
интересная
книга, она
называлась
«Белеет парус
одинокий».
Там писалось
о городе, в
который я
ехала, и я
представляла,
как я буду жить
и ходить по
тем самым
улицам, по
которым ходили
Петя и
Гаврик. Но
было темно
и читать я не
смогла. Тогда
я положила
книжку под
подушку.
Когда все ещё
спали, я принялась
наверху
возится,
что-то
расправляя, я
принялась
стряхивать крошки
от печенья,
которые я
успела уже
поесть. И
вдруг, когда
я их
вытряхивала,
книжка из-под
подушки
упала вниз. Я
испугалась,
что она
разбудит Костю,
и замерла. Но
было тихо,
Костя не проснулся;
тогда я по
лесенке
слезла вниз и
только
хотела взять
книжку, как
увидела, что
она упала
прямо на мой
букет, и
банка
перевернулась,
и… вся вода,
что была, в
ней вылилась...
Нет! Даже
страшно
сказать куда!
Она вылилась
в постель к
моему новому
доброму и
весёлому
другу,
который так
хорошо ко мне
относился и
угощал меня
такими
вкусными
конфетами!
Ах, какой
ужас! Я
представила
себе, как
проснётся
Костя,
посмотрит на
меня сердито
и скажет: «Ах,
ты
бессовестная!
Я для тебя
ещё букет
рвал, чуть на
поезд не опоздал!» – Я
готова была
заплакать! И
вдруг мне в
голову
пришла
замечательная,
чудесная
мысль. Я
схватила
банку,
побежала в
уборную,
налила новой
воды и
поставила в неё
цветы.
Небольшую
лужицу на
чемодане я вытерла
своими
носками и
полотенцем,
потом поскорей
залезла к
себе на полку
и лежала тихо-тихо,
до самого
утра, то есть
до тех пор, пока
все не стали
вставать и
идти мыться. Я
смотрела
вниз через
щель между
стенкой
соседнего
купе и
полкой.
Думая, если
Костя
встанет и
закричит на
меня, что я
наделала, я
расскажу, а
если встанет
и пойдёт
мыться, значит,
он ничего не
заметил и,
значит, всё в порядке.
Но Костя вел
себя как-то
странно. Вот
он открыл
глаза,
потянулся и вдруг,
словно его
уколол
кто-то,
вздрогнул. Он
оглянулся
кругом, будто
хотел что-то
стащить и
сунул руку
под одеяло.
Потом
побледнел и
натянул его
до самого
подбородка. В
это время,
Татьяна Феоктистовна
говорит
очень громко:
«Что это, наша
молодёжь
сегодня
заспалась! А
ну-ка
вставать!» До
этого она ходила
мыться. – Я, – он
говорит, – ещё
полежу,
что-то мне не
хочется
вставать,– а
потом как-то
хрипло
ответил, – у
меня голова
болит, – и
повернулся к
другой стенке.
Женщины
всполошились:
«Уж не
заболел ли он,
может нужно
измерить
температуру?!» Я лежала,
чуть дыша, я
боялась
слезть и думала,
что это он,
наверно, на
меня
сердится и,
что, как
только я
слезу, он на
меня
накинется. В
это время
объявили
какую-то
большую станцию,
и все вышли
покупать
копчёную рыбу,
а Костю
попросили
посмотреть
за вещами. Как
только все
ушли, он
подскочил,
будто его на
пружине
подбросило,
как
ужаленный,
быстренько
откинул
одеяло, а я
так и
замерла: на
самой
середине
огромное
пятно. И тут я
поняла, это – я. А
Костя, вдруг
стал какими-то
поспешными
движениями
сворачивать
простыню,
потом
перевернул
матрас, положил
простыню под
подушку, всё
это накрыл одеялом
и сел с таким
вздохом.
Потом он
соскочил и
позвал меня:
«Ниночка!» Я в ужасе
закрыла
глаза и
подумала:
«Вот, сейчас!» Но он вдруг
сказал:
«Спишь? Очень
хорошо!» – и, как
сумасшедший,
выскочил из
купе. Тогда я
слезла с полки,
достала свою
злополучную
книгу и стала
читать. Тут
все
возвратились
с разными покупками,
вкусными
вещами и
принялись
меня угощать. Пришёл
и Костя. Он
купил мне
вишен. Я
обрадовалась,
– значит, не
сердится!
Ближе к
вечеру Костя
ушёл в
соседнее
купе играть в
домино, и я
решила, пока
его нет,
рассказать
всё Татьяне Феоктистовне.»
Тут же сидела
какая-то
старушка,
которая пришла
поговорить с
Татьяной Феоктистовной.
Татьяна Феоктистовна
сначала
сказала:
«Какой ужас!
Бедный
мальчик! А
потом
принялась
хохотать до
слёз, до боли
за ушами, что
и мне тоже
стало смешно.
Потом они
сказали,
чтобы больше
никому я про
это не
говорила, что
они что-то
устроят. Вечером
все собрались
в нашем купе.
Сначала
играли в
карты, а потом
стали
рассказывать
разные
истории. И
вот бабушка,
с которой
тогда сидела
Татьяна Феоктистовна
пожаловалась,
как её брат,
который умер
давно, за
несколько
дней перед
смертью
превратился,
прямо, в
ребёнка и согрешил.
Татьяна Феоктистовна
принялась
тоже
говорить, что
действительно
есть такая
примета, и
рассказала
другой такой
же случай и
то, что
делают в
армии с теми,
кто
совершают
такой грех. А
Костя
почему-то
стал ужасно
беспокоиться,
пить воду
стакан за стаканом
и вдруг
что-то
буркнул и
ушёл Только
он вышел, все,
смеясь, стали
очень весело
смотреть на
меня. Я
хотела пойти
за ним, но
Татьяна Феоктистовна
меня
удержала. Я так в этот
вечер Костю и
не дождалась
– легла спать.
Утром
проснулась
от того, что
Костя
тормошил
меня,
смеялся,
дёрнул меня
за косички,
потом совсем
стащил с
полки. При
этом всё
время
говорил: «Ну и
ну, ну и Нинка!
Ну и артистка!
Ну, и
хитрунья!» Оказывается,
утром
Татьяна Феоктистовна
ему всё
рассказала. Cначала
он очень
рассердился,
но потом стал
смеяться
вместе со
всеми. В
Одессе тётя
меня
встречала на
вокзале, и я
кинулась к
ней, чуть не
сбив её с ног. – Что
они сделали с
ребёнком? Это
же не ребёнок,
это огурец
какой-то –
жёлто-зелёный!
Что, твои
родители не
хотели тебя
кормить? Что?
Им нет
кусочка
булочки и
стаканчика
сметаны,
чтобы
ребёнок
покушал? Ты
приедешь от
меня так, что
у тебя щёки
будут видны
сзади! И это
действительно
было так.
Утром я просыпалась
от
восхитительного
запаха
свежезаваренного
чая! Это Вам
не «Лимптон»
в мешочках.
Аромат этого
чая волнами
кружил по
всей комнате.
На столе
стояла чашка
со сметаной и
чудесная
мягкая с
хрустящей
корочкой,
посыпанная
маком,
булочка. Мне
наливали чаю
в прозрачный
чистейший стакан
в
подстаканнике,
клали туда
три ложки
сахара и я,
торжественно,
не умываясь,
начинала
завтракать! Это
был
блаженный
завтрак, и не
только потому,
что это было
вкусно,
красиво, но
как-то удивительно
уютно под
любящим и
внимательным
взглядом
моей тёти. Симон
к тому
времени уже
ушёл давно на
работу. Мы с
тётей оставались
одни. Мы
убирали со
стола, мыли
посуду, и шли
на море. Моя
первая
встреча с
морем не была
впечатляющей.
День был
какой-то
серенький,
пляж пустой и
море
оказалось
серым,
очень-очень
гладким и
сливалось
где-то на
горизонте с таким
же серым
морем. Я так
долго ждала
встречи с
морем, так
как к тому
времени я уже
прочитала
много книг о
море, мне
грезилось
искрящееся
синева, белые
пенистые
барашки,
синее, как
море, небо и
солнце, яркое
и слепящие. И
вдруг!… Это – море?
И запах рыбы.
Сначала он
показался
мне
противным, но
как я
полюбила его
позже! Боже!
Какой же это
неповторимый,
божественный
«запах моря»!
Было
прохладно, и
тётя не разрешила
мне купаться. Впоследствии
я ходила на
море с
другими родственниками,
и с тётей. И,
конечно,
полюбила
море на всю жизнь.
Живя в
Ташкенте,
каждый год,
не смотря на
долги или
отсутствие
нарядов, я
стремилась к
морю. И
всё-таки, не
смотря на всё
хорошее у
тёти, – она
покупала мне
игрушки,
ходила со
мной в гости,
родственники
все любили
меня и покупали
мороженное,
конфеты, – я
очень
тосковала по
родителям. И
под конец
меня уже
ничего не
радовало, я
хотела, я рвалась
домой – к маме
и папе. И ещё я
хочу
рассказать
об одном моём
позорном
поступке по
отношению к
тёте. Моя
фантазия
очень часто
меня
подводила,
конечно, у меня
было много
подруг во
дворе.
Кстати, одна
девочка, её
звали Белла,
во время
войны она оказалась
в Ташкенте.
Её мама умерла
и её взяли в
свою семью
узбеки. В
Ташкенте это
часто
случалось.
Узбеки очень
любят детей,
и многие
семьи
усыновляли
русских, еврейских
и всяких
других детей.
В Ташкенте
даже поставлен
памятник
семье,
усыновившей
13 детей сирот
разных
национальностей.
При этом узбеки,
воспитывая
детей, не
делали
различия между
своими и
чужими. Тогда
это был
совсем другой
народ. Их
развратили и
испортили русские.
Хотя русские,
конечно, и
много сделали
для этой
страны,
вывели её из
Средневековья.
Так
вот, эту
девочку
после войны
разыскал отец,
и привёз её в
Одессу, где
они жили до
войны. Эта
девочка
очень долго
ни за что не
хотела
признать его
отцом. Она пела:
«Жид, по
верёвочке
бежит,
верёвочка
лопнула и жида
прихлопнула».
Всё это она
сама мне
рассказывала.
К тому времени
она уже очень
любила отца,
просто его боготворила.
Эта Белла и
стала моей
лучшей подругой. Играла
там ещё одна
девочка, по
общему мнению
двора, – сущая
хулиганка. И
вот, наша
милая компания
однажды
заскучала. И,
конечно же,
мне, кому же
ещё, пришла в
голову
весьма
«гениальная
идея». А надо
сказать, что
тётин муж работал
портным, и
очень
хорошим, и
дорогим. Он часто
приносил
заказы домой:
и хранил их в
нише за
настенным
ковром. Кто не
знал об этой
нише, и не
догадался бы.
И мне «очень
умной и
доброй»
девочке
пришла в голову
инсценировать
ограбление. Мы с
девочками
собрали в
квартире всё
самое ценное,
навязали
узлов,
подняли
ковёр и разворошили
всё там,
открыли окно
и все
попрятались –
кто куда, – кто
под кровать,
кто в шкаф,
кто под стол.
Благо тогда
скатерти
клали большие,
низко
свисающие. Тётя была
на базаре, мы
слышали, как
она входила,
что-то делала
на кухне, и,
вдруг, она
заходит в комнату
и видит эти
узлы,
откинутый
ковёр, открытое
окно, и как
закричит: «О! Вейз мир!
О! Вейз
мир! Кто – кто –
кто!!!» И больше
она ничего не
может
сказать. И,
вдруг, видит
эту нашу
«хулиганку»
под столом.
Она
бросилась к
ней и крчит:
«Мерзавка,
так это ты, ты
хотела нас
ограбить!»
Эта бедная
девочка, кажется
её звали
Мэра, кричит:
«Нина, Нина,
выходи!» А я
сижу. Тётя
кричит: «Где Нина?
Что Нина, что
вы сделали с
Ниной?!» Тут я
со смехом,
очень
весёлая,
выхожу. Тётя
стала очень
тихо и
медленно
оседать на
пол. Мы все бросились
к ней,
подвели к
дивану. И она
рухнула. Ей
стало плохо,
и её вырвало. Мы стали
уверять тётю,
что это –
шутка,
розыгрыш, она
не хотела
ничего
слушать и прогнала
нас всех. Долго
потом она не
хотела
верить, что
это придумала
я. Она
говорила: «Ты –
жестокая,
испорченная
девочка. В
нашей семье
никогда не было
жестоких.
На твоей
совести
могла лежать
моя смерть». Ну, что
тут сказать?
Да, это пятно
до сих пор
так и
осталось на
моей совести.
Но этот
случай навсегда
отвратил
меня от
каких-либо
розыгрышей,
даже самых
невинных.
Конечно,
потом тётя
меня
простила и
даже ничего
не написала
папе. Вернулась
из Одессы я
совсем другой
– здоровой,
пополневшей
и повзрослевшей. И вот я
снова
приехала в
Одессу.
Теперь это было
уже другое
путешествие –
горькое, какое-то
страшно
безысходное.
Меня
поселили в какой-то
каморке – без
окна, где
стояла железная
кровать и
много всякой
рухляди,
что-то вроде
кладовки. У
них была одна
большая
комната,
разделённая
перегородкой.
На одной
половине
спали Шифра с
Алкой, на
другой Гриша
с Раей. Жили
они очень
зажиточно.
Гриша был
парикмахером
– хорошим, а Рая
– маникюршей.
Когда все
легли, я
стала думать
о тёте. Но
утром я
запросилась
домой. Меня
принялись
быстренько и
с видным
облегчением
собирать. Но
оказалось,
что мне даже
и ехать домой
не в чем. А уже
было холодно.
Шёл октябрь,
дождливый и
ветреный. Мне
дали какую-то
заштопанную
на локтях
курточку. И в
ситцевом
платьице, что
было на мне, в
босоножках и
в белых
носочках я
поехала в
осеннюю
Москву, где
меня должен
был
встретить брат
и посадить на
ташкентский
поезд. И я приезжаю
в Москву, а
меня никто не
встречает. Идёт
дождь, перрон
пустеет,
никого нет, а
я стою одна.
Что делать? Я
побрела к
зданию вокзала.
Я стала
спрашивать
всех, как и
где прокомпостировать
билет, и
когда и
откуда отправляется
мой поезд.
Постепенно я
всё узнала и
сделала всё,
как надо.
Поезд
отходил
вечером. Я
сама села в
свой вагон, и
только тут
поняла, что у
меня ни
кусочка хлеба,
рубля 3 денег
старыми, а
ехать пять
дней! Я
чувствовала
себя
героиней диккеновского
романа. К
тому времени
я уже
прочитала
«Давид Копперфильд»
и мне
казалось, что
у него и у
меня, всё
будет хорошо. А оно так
и вышло! В
этом же
поезде ехала
целая футбольная
команда
молодых,
замечательных,
весёлых и
очень добрых
парней. Они
очень быстро
разобрались,
что к чему, и
всю дорогу кормили
меня
наперебой,
развлекали, я
играла с ними
в карты,
рассказывала
им всякие истории
из своей уже
«очень
длинной»
жизни и приехала
домой
совершенно
счастливая. Мама меня
встретила,
она к тому
времени уже начала
работать в
химчистке.
Она рискнула пойти
по чужим
документам:
«Если
раскроется,
то посадят
без Нинки». Какая –
никакая, но
зарплата у
неё была. Позже
выяснилось,
что Рудик
телеграмму
не получил,
так как уехал
на гастроли. У Шифры
была родная
сестра – Мира,
такая
чудесная и её
муж дядя Абраша,
который умер
прямо после
моего
отъезда, у них
была дочка Адочка, и
они все меня
очень любили.
Была там и
тётя Оля, что
жила с нами
во время
войны. Но я не
знала, где
она живёт. Много
позже, когда
мне был 21 год,
мы с папой приехали
в Одессу,
тогда я ближе
узнала своих родных
и друзей моих
родителей и
очень их полюбила.
И в тот
злосчастный
мой приезд я
могла
обратиться к
любому из них,
и мне бы
помогли. Но я
не жалею о
том, что я вернулась
к маме. Это
было само
провидение, я
так считаю. O Верe Ивановнe (oб Остапe
Бендерe в жeнcкoм oбличии) Ну, а
теперь
подошло
время
рассказать
ещё об одной
женщине,
которая
сыграла
большую роль
в моей
судьбе. Её звали
Вера
Ивановна.
Познакомилась
с Верой
Ивановной
моя мама,
когда
работала во время
войны вместе
с ней на
заводе. Была
она по
образованию
инженером-экономистом
и работала
сменщицей. Это,
конечно, к
делу не
относится. А у
Веры
Ивановны
была дочка –
Марина – на
шесть лет
старше меня,
довольно
красивая
девочка, с
длинными
рыжими
косами, очень
белым лицом и
большими,
томными
карими
глазами. Очень
избалованная.
Кажется, муж
Веры Ивановны
погиб на фронте.
Не знаю,
может, это
была только
её версия.
Однажды, уже
на новой
квартире –
Марине тогда
было лет
шестнадцать.
Вера
Ивановна привела
её к нам и
попросила
папу
послушать
Марину – на
предмет
обучения её
на фортепьяно. Папа
послушал и
сказал, что
слух у
девочки есть,
но обучать её
уже поздно.
Марина
расплакалась
и стала
умолять папу
всё-таки
начать её
обучать,
чтобы она
могла, хотя
бы для себя,
что-нибудь
играть. Она
смотрела на
папу такими
глазами, что
во мне шевельнулась
ревность. В
общем, они
уломали папу,
и он взялся
её обучать.
Разумеется, бесплатно. Это
обучение
длилось,
где-то, около
года. Марина
исправно
являлась,
часто ей
приходилось
папу ожидать,
если он
задерживался
на репетициях.
Всё это время
она
рассказывала
мне о своих
победах, о
том, что в неё
поголовно
влюбляются
все мальчики,
но она не
любит
мальчиков, а
любит
взрослых мужчин.
Все эти
разговоры
мне были
непонятны. В
то время
воспитание
было
достаточно пуританским,
а я была
«непросвещённым»
в этом
вопросе
ребёнком. Но
разговоры
эти будили во
мне что-то
тёмное,
неприятное и
всё же, чем-то
притягивающее.
А кончилось
всё это очень
тяжёлым и
громогласным
скандалом.
Однажды Вера
Ивановна встретила
маму и
решила,
вместе с ней
прийти к нам,
чтобы
послушать,
как Марина
занимается. А
двери у нас
никогда не
запирались.
Они обе
спокойно зашли
и вдруг видят
такую
картину:
Марина стоит
на коленях,
обхватив
руками
папины ноги и,
рыдая, в
каком-то
исступлении,
говорит: «Я не
могу без Вас!
Я люблю Вас! Я
молодая,
красивая!
Зачем Вам
Ваша старая
калоша? Я
заменю Вам
всех. Давайте
убежим с Вами
куда-нибудь,
где нас никто
не найдёт!» А папа
в
совершенной
растерянности
пытается её
поднять и
говорит: «Ты
сошла с ума,
девочка,
опомнись! Что
ты такое
говоришь, ты
же ещё
ребёнок!
Откуда такая
экзальтация?!»
Ну что тут
было! Я
играла во
дворе, и
вдруг слышу,
что из наших
окон несётся
жуткий крик: – Позор!
Старый развратник!
Охмурил
и развратил
мою чистую,
мою нежную
девочку!» В
общем, было ещё то
представление.
У нас под
окном
собрались
все соседи и,
не понимая,
что
случилось,
стали
высказывать
всевозможные
догадки. Меня
затрясло, я
понеслась
домой, а мне
навстречу
выскочила
Вера
Ивановна,
таща за руку
упирающуюся
и рыдающую
Марину. Несколько
лет после
этого мы их
не видели. А
вот, когда
арестовали
папу, где-то
года через
полтора,
является
Вера Ивановна
и, этак,
вальяжно
усевшись,
говорит: «Ну, что
же Вы не
спрашиваете,
зачем я к Вам
пришла?» Мама,
конечно, была
удивлена и
говорит: «А Вы не
боитесь
заходить к
нам, ведь мы –
семья «врага
народа»? А та
ей отвечает:
«Мне нечего
бояться, а
вот Вам есть.
Я удивляюсь,
почему это
Вас до сих
пор не
посадили. Но
я могу это
исправить.
Ну, так: Я буду
жить здесь.
Эта комнатка
будет моя, а
та – маленькая
Ваша и Нины.
Вы поняли
меня? Да! И ещё,
вот что: ко
мне Вы
заходить не
будете, разве
только для
того, чтобы
топить печку.
Убирать
будет Нинка.
Вещи я привезу
завтра». Мы с
мамой стояли,
открыв рты,
думая, что
она шутит. Но
она не
шутила. Она
стала жить у
нас. За это
время, что мы
её не видели,
её дочь поступила
в Литературный
институт в
Москве на
факультет
журналистики,
а Вера
Ивановна
осталась в
Ташкенте. И вот
тут
начинается
самая
позорная
сторона моей
жизни. Я
полюбила
Веру
Ивановну. Я уже
не помню, как
это
произошло, но
помню только,
что она
помыкала
мной, как
хотела, а я
почему-то с
радостью всё
исполняла. Я
убирала в её
комнате,
ходила для
неё за хлебом,
ссорилась с
мамой с её
подачи. Она
всегда находила
способ, чтобы
поссорить
нас с мамой. И
всегда
отыскивала
возможность
вызвать моё
восхищение
ею. Она брала
меня с собой
в кино,
рассказывала
мне разные
смешные
истории, и
однажды я
была
свидетельницей
её
жульничества.
Мне тогда
было очень
стыдно и за
неё и за себя.
Но потом это
прошло и, всё
равно, я
долго ничего
не понимала.
Вот как это
происходило.
Она всегда
ходила без
денег, так
как всё, что
она
зарабатывала,
она
отправляла в
Москву. Она
напоминала, в
некотором
роде, мать «Гориò»
по Бальзаку –
всё для
дочери. И в то
же время это –
Остап Бендер,
удивительно нахальная,
мужественная,
неунывающая,
изобретательная,
умная и
хитрая
аферистка. Но
я своим,
всё-таки незрелым,
умом многого
не понимала и
считала её
необыкновенной
женщиной. Так
вот, о той
афёре,
которой я
оказалась свидетельницей.
Однажды в
городе шёл
фильм «Тарзан».
Город сходил
с ума,
билетные
кассы брали с
боем. Купить
билеты
обычным
путём не
представляло
никакой
возможности –
только у
перекупщиков
по двойной и
даже тройной
цене. И вот
Вера
Ивановна и
говорит: – Нинка,
а не сходить
ли нам на Тарзана? У меня
остановилось
сердце: –
Сходить! –
выдохнула я. – А
заодно и на
день
рождения
сходим,
вкусненько
поедим! У меня
глаза на лоб:
Она, что, по
облигациям выиграла,
откуда у неё
деньги? Ну, мы
пошли. По дороге
она говорит: – Ты,
если что
услышишь,
молчи, ни
звука, я буду говорить,
а ты – зубы на
замочек и
только делай
«большие
глаза». Подходим
к какому-то
шикарному
особняку с высоким
крыльцом,
поднимаемся
и звоним. Выходит – по
виду
домработница
– в белом фартучке
и в косынке,
впускает нас.
Мы заходим в
прихожую. В
это время из
каких-то
дверей появляется
пожилой
мужчина с
салфеткой за
воротником и
густым
голосом
спрашивает:
«Кто там, Надя?» А из
раскрытой
двери – звон
посуды,
голоса, музыка. И
вдруг Вера
Ивановна
всем телом
подаётся к
этому
человеку и
каким-то
совершенно
незнакомым
голосом,
задыхаясь,
говорит:
«Кирилл
Андреевич,
дорогой, Бога
ради, простите,
что помешала,
я не знала,
что у Вас гости,
но у меня…» Тут голос у
неё
срывается, и
я чувствую,
что она
сейчас
разрыдается. Этот
Кирилл
Андреевич
подбегает к
ней: «Голубушка,
дорогая Вера
Ивановна, успокойтесь,
что
случилось?
Чем я могу
Вам помочь?» Чувствую,
она и впрямь,
плачет,
хватает его за
руки и
вот-вот
упадёт. Кирилл
Андреевич
кричит: «Надя,
Скорей ещё один
прибор на
стол!!!…, – потом
посмотрел на
меня, – Нет, два
прибора!» А сам
ведёт Веру Ивановну
за руку в
комнату и
сажает за
огромный
стол, за
которым
сидят
нарядные
люди. Стол
ломится от
еды. Потом
сажают и
меня. А
Кирилл
Андреевич
говорит:
«Милая, вот
сначала,
выпейте,
успокойтесь,
а потом всё
расскажете, –
и к гостям, –
это
моя сослуживица,
Вера
Ивановна». Ну, мы
сели, нам
всего
положили,
такого, о чём я
даже и не слыхала,
мы поели.
Вера
Ивановна
выпила. Потом
она встаёт, и
говорит: –
Спасибо Вам
за всё. Я
действительно
уже пришла в
себя, мне
ужасно
совестно, что
я вот так
ворвалась к
Вам, в дом. Мы
вышли в
коридор, а
она говорит:
«Понимаете,
Кирилл
Андреевич, у
меня только
что, у самого
Вашего дома
вырвали
сумочку с
деньгами. Я
шла
отправлять
их Мариночке.
Там у меня лежали
вообще все
мои деньги,
мне даже не
на чем
доехать до
дома. А эта
девочка, дочь
моей хозяйки,
она очень слабенькая
и ей пешком
не дойти». Бедный
Кирилл
Андреевич
засуетился:
«Сейчас -
сейчас, одну
минуточку,
только не
сочтите это
за
оскорбление…
Бога ради,
одну минуточку,
– а сам шарит
по карманам и
вытаскивает
какие-то трёшки,
десятки, вобщем,
целую кучу и
суёт ей их
куда-то
подмышку, а они
падают, он их
поднимает и
ей снова
суёт. Вобщем, мы всё
это взяли и
ушли. Вышли
на улицу, а я в
полной
растерянности,
думаю: «Может
у неё, и правда,
сегодня
деньги
украли?» А она, –
как
расхохочется
и говорит:
«Нинка, а ведь
мы идём на «Тарзана»
– по тройной
цене». Ну вот,
что это? А
тогда –
ничего. В
моей голове это
как-то
объяснилось
и
оправдалось.
Но однажды я
отрезвела. Мама
готовила
посылку для
папы – в
Комсомольск
на Амуре.
Туда мама
собрала всё,
что мы смогли
наскрести, и
даже банку
вишнёвого
варенья. И вот,
когда всё это
было куплено,
сшит мешочек
для обшивки –
хотим всё
укладывать, а
продуктов
нет! Мама
стала
бледной, как
полотно, и
как неживая.
Потом встаёт
и идёт в
комнату к
Вере
Ивановне и
спокойным,
чётким
голосом
спрашивает: – Вера
Ивановна, где
продукты для
посылки? – Какой
посылки? –
игривым
таким
голосом спрашивает
эта дама, а
потом, –
А-а-а, для посылки
этому врагу
народа? Так я
съела. Зачем
врагам
народа
посылать
посылки? Они
этого не
стоят. Если
бы не я, мама
её в тот
момент,
наверно бы, убила.
Она схватила
тяжёлый
чугунный
паровой утюг
и пошла на
Веру
Ивановну. Та
испугалась и
вскочила с
кресла. Я
повисла на
маме: «Мама!
Мамочка! Не
надо, не надо!» Мама
как-то
очнулась,
бросила утюг,
повернулась
и ушла.
Пришла
только
поздно ночью.
Я всюду её
искала, но не
нашла. Когда
она пришла, я
не спала,
тихо подошла
к ней, обняла
её, и мы обе
заплакали.
Тоже тихо.
Тихо-тихо,
чтобы эта не
услышала. И мама
рассказала
мне, что «эта»
постоянно
съедает всё,
что мама
приносит мне.
А я,
предательница
– против
своей мамы
постоянно. С
этого
началось моё
сближение с
мамой, и Вера
Ивановна
вдруг
оказалась для
меня, как
голой, – такой,
какой она и
была на самом
деле. Но это
произошло
незадолго до
её
внезапного
исчезновения,
а до этого
она успела
испортить
мне жизнь.
Правда,
говорят, что
судьбой
предназначено,
то и произойдёт.
А
произошло
вот, что! Я
хотела стать
художником, и
после моего
горького
путешествия
в Одессу я
попробовала
поступить в
Художественное
училище в
Ташкенте.
Было, правда,
уже поздно,
шёл октябрь.
Набор в
училище
закончился в
августе, но
занятия, практически, ещё не
начинались.
Всех
учащихся
отправили на
хлопок. Это
было тогда в
порядке
вещей. В
России на
картошку, у нас
на хлопок.
Иногда до 7-8
ноября
занятий ни в
ВУЗах, ни в
средних
учебных
заведениях
не проводились.
Ну, я и решила
попытать
счастье, так
как аттестат
об окончании
семилетки у
меня уже
имелся. Тогда
в техникумы и
училища шли
после 7-ого
класса.
Я
пришла к
директору и
попросила
его посмотреть
мои рисунки.
И вдруг,
оказалось,
что это
бывший друг
моих
родителей, я
часто бывала
в их доме в
детстве.
Потом, после
ареста папы,
они, конечно,
с нами уже не
общались. Мы
долго сидели
и
разговаривали
обо всём. И он
посмотрел
мои рисунки и
сказал, что,
несомненно, во
мне есть
«искра божья».
Он всё взял и
пообещал, что
добьётся,
чтобы меня
приняли, если
я сдам
экзамен по
рисунку. Я
так обрадовалась,
вприпрыжку
выскочила из
ворот двора
училища и нос
к носу
столкнулась
с Верой
Ивановной. Она
очень
удивилась:
«Ты что тут
делаешь?» Я с
восторгом, с
чувством
рассказала
ей о своей
встрече с
директором. Вера
Ивановна
вдруг стала
очень
серьёзной,
такой
участливой и
принялась
говорить мне:
«Ты с ума
сошла! Какой
из тебя
художник? В лучшем
случае
будешь
учителем
рисования. Все
на тебя будут
плевать.
Художником
нужно быть
или очень
хорошим или
никаким». Я
тогда ещё не
знала, что
художественное
училище – это
очень
хорошая
подготовка в
архитектурный
институт. Я
слушала её и
верила каждому
её слову. И
думала: «Нет! Я
ни за что не хочу
быть
учителем
рисования!» И,
когда уже
нужно было
идти на
встречу с директором,
я не пошла. Я
даже не пошла
за своими рисунками,
так как мне
было стыдно,
что я зря
морочила
людям голову.
Мама
написала об этом
папе. – И он
оттуда! –
умудрился
дать телеграмму:
«Не делай
глупости.
Поступай в
Художественное
училище.
Умоляю. Папа». Но
было уже
безнадёжно
поздно, так
как я уже
училась в
восьмом
классе. Назад в
школу наша
директриса
не хотела меня
принимать.
Она кричала:
«У меня не
проходной
двор! Уходя,
уходи! И я
заплакала, и
долго не
могла
остановиться,
как будто вся
боль, все обиды,
накопившиеся
за этот год,
вдруг вылились
сразу. Директриса
не могла
понять: «Ты
что, так любишь
нашу школу?» И я
взяла и
рассказала
ей всё-всё. И
про арест
папы, и про
нашу нужду и
про Одессу, и
про училище,
и про Веру
Ивановну. К
её чести,
надо сказать,
она очень
внимательно
выслушала
меня, не
перебив ни
разу. Потом
очень тяжело
вздохнула и
сказала: «Про
арест я знаю,
нам сообщили».
А потом: «Иди в
свой класс». И я
пошла, хотя
класс свой я
не очень
любила, и
учителей
тоже не
очень, кроме
математика и
географички –
нашей
классной. O техникумe На
следующий
год я, по
совету и
уговору Веры
Ивановны
пошла в
Лесомелиоративный
техникум.
Мама просила
меня пойти
снова в Художественное
училище, но я
уже не
хотела. Во
мне что-то
перегорело. И
я бросила
рисовать
вообще.
Позже, уже
учась в
институте, я пошла
в
художественную
студию для
взрослых. Там
был очень
хороший
руководитель
– Гельмгольц.
Я с
удовольствием
ходила туда
года полтора,
но потом в
институте
стали начинаться
занятия с 4
вечера до 11, а в
студии
занятия
начинались с
7 часов
вечера, и я
бросила
ходить туда,
и, что самое
интересное, я
потом больше
никогда не
рисовала.
Видимо, действительно
это не было
моим
призванием. А
что было моим
призванием, я
до сих пор не
знаю. И
прожила я, вобщем,
чужую жизнь,
хотя не могу
сказать, что
прожила её
плохо. Но на
своей работе
я никогда не
чувствовала,
что это – моё. Мне
часто было
жалко, что я
не училась в
Архитектурном
институте,
так как
тогда, возможно,
это бы стало
моим. И что уж
тут винить Веру
Ивановну. Когда
у человека
нет своей
головы на
плечах, воли
и стремления,
все вокруг
будут
виноваты. А Вера
Ивановна,
изрядно
помучив нас,
внезапно
исчезла,
оставив у нас
какие-то
тряпки, какой-то
чемодан,
который
оказался
пустым, какие-то
мелочи. Дней
пять после её
исчезновения
мы ходили
радостные, а
потом испугались,
что её где-то
убили, или
она где-то в
больнице. Мы
с мамой долго
думали, что
нам делать и
решили
заявить в
милицию. Но
милиция нас
опередила –
они сами
пришли к нам.
Оказалось,
что она наодалживала
большие
суммы на 2-3 дня
у почти, что
десятка
людей и исчезла.
Пострадавшие
стали
разыскивать её
по месту
работы, но
она там уже
неделю не появлялась.
Заявили в
милицию, а те
пришли к нам,
хотя она не
была
прописана у
нас, но на работе
знали её
адрес. Но её
так и не
нашли. У нас
делали обыск
и тоже,
естественно,
не нашли.
Меня даже
возили прямо
из школы – на
машине на
допрос в КГБ,
не знаю, как это
заведение
тогда
называлось, и
следователь
долго пытал
меня, почему
мы её
пустили, сколько
она нам
платила,
почему не
прописали,
кто к ней
ходил и где
мой папа. Я
прекрасно
понимала, что
он и сам
знает, где
мой папа, но
сделала вид,
что я этого
не понимаю, я,
сделав
большие
глаза,
сказала ему,
что мой папа
«враг народа»,
а мама нет. И
что Вера
Ивановна
грозилась
сказать «где
надо», что моя
мама тоже
«враг народа»,
и поэтому мы
её пустили, и
что она нам
ничего не
платила, а
наоборот мы
на неё
работали. А он
ответил: «Она, стерва,
скрывалась
от
правосудия,
так как у неё
муж был
белогвардейцем,
и теперь его
разоблачили
и её тоже.» И мне
стало жалко
её. Я поняла,
почему она исчезла.
На том и
закончилась
история с
Верой Ивановной.
Длилась эта
история года
два, и очень
сильно
состарила и
измучила
маму. С того
времени у нас
мамой
началось
потепление в
наших с ней
отношениях. В
восьмом
классе я уже
училась
очень хорошо
и могла бы
учиться
дальше. Маму
долго уговаривали
не забирать
меня из
школы, так
как у меня
хорошие
математические
способности,
но мы не
могли этого
себе
позволить,
мне надо было
поскорее
иметь хоть
какую-нибудь
специальность,
чтобы
работать и
помочь маме.
В
Лесомелиоративный
техникум я
пошла потому,
что мне было
всё равно
куда идти, а
Вера
Ивановна
очень
хвалила его и
эту специальность.
Я никогда не
жалела, что
пошла туда.
Это были
самые
замечательные
годы моей жизни
– во время
учёбы в
техникуме. Я
сдала
вступительные
экзамены в
техникум на
все пятёрки и
с тех пор все
годы училась
только на
отлично,
получала
всегда
повышенную
стипендию и
очень
гордилась
этим.
Учиться мне
было очень
интересно,
так как все
педагоги, за
некоторым
исключением,
оказались очень
молодыми. Это
был, так
называемый,
«десант» из
Воронежского
Лесотехнического
института –
семь человек,
приехавшие
все вместе
после
окончания
института по
направлению.
Они все были
старше нас
всего лишь на
8-9 лет. Все
увлечённые,
экспериментирующие,
весёлые,
интересные,
красивые и
внешне почти совсем
от нас не
отличающиеся.
Это было так здорово!
Мы все, а
среди нас
учились и 19 и 20
летние. Мы
сходу
влюбились в
них, во всех
сразу. Эта
любовь к ним
сохранилась
на всю жизнь.
Мы смотрели
им в рот, всё,
что они нам
преподавали,
усваивалось
мгновенно. У
нас стали
проводиться:
вечера,
какие-то диспуты,
соревнования.
Сразу же были
приглашены
прекрасные
тренеры и
открылись
спортивные
секции:
футбол,
волейбол, велотуризм
и альпинизм. Наши
мальчики
повалили в
эти секции.
Проводилось
очень много
соревнований.
И однажды велотуристы
отправились
в велопоход
Ташкент –
Самарканд.
Каждый день
оттуда шли по
почте отчёты
о пройдённом
расстоянии. Ребята,
отправившиеся
в этот поход, были
все как на
подбор:
рослые,
красивые, сильные
весёлые. Их
отчёты были
интересными и
очень
смешными, с
фотографиями.
И было решено
все отчёты
немедленно
отправлять в
«Комсомолец
Узбекистана».
И там стали
каждый день
печатать эти
отчёты. Мы
читали их всем
техникумом.
Болели за
наших ребят,
радовались
вместе с
ними,
смеялись,
рассказывали
друг
другу, если
кто не успел
прочесть.
Среди
велосипедистов
был и мой
будущий супруг. Почти
вся наша
группа после
окончания
техникума
поступила в
институт и
почти все
потом
работали по
специальности
– кроме меня.
Но об этом
потом. Во
время
вступительных
экзаменов в
техникум мы
все
перезнакомились
и
подружились. Конечно,
это были
очень разные
люди. Были совсем
взрослые.
Одному
мужчине было
32 года, а одной
женщине 30. Но в
основном это
были девочки
и мальчики 13-16 лет.
Мне было уже 15.
В
большинстве –
это ребята из
районов и
маленьких
городков, в
общем, сельские
жители и
несколько
человек из
Ташкента. Они
немного
отличались от
городских, но
не сильно.
Мне они все
очень
понравились.
Я ведь раньше
училась только
с девочками.
Тогда были
отдельно
женские и
мужские
школы. У меня
не хватало
опыта общения
с мальчиками,
и мне было
очень интересно
за ними
незаметно
наблюдать.
Мне они казались
таинственными
и
непонятными. На экзаменах
я сразу
подружилась
с двумя Лилями.
Я с ними
дружу до сих
пор, при чём
уже 3 года на
расстоянии,
мы пишем
друг другу
нежные
письма и
помогаем
друг другу
как можем. И
вот, в связи с
этим мне хочется
сказать, не
всё было так
плохо в те
годы. Да, конечно,
мы все были
очень бедны.
Общежитие
было ужасное
– какие-то
дореволюционные
постройки,
возможно
бывшие
кладовки.
Ребята жили
по 6-7 человек,
все удобства
во дворе. Всё
это было
ужасно, но мы
были
счастливы.
Честное слово.
И вот это
слово
«коллективизм». Оно
ведь не такое
уж и ругательное.
Как хорошо и
весело жить
интересами коллектива!
И как-то
чувствуешь
себя нужной,
без тебя,
вроде, всё
уже будет не
таким, не полноценным.
Мы дружили,
дружили
по-настоящему.
Ну, конечно,
это заслуга
молодых и
умных
педагогов.
Эти молодые
ребята – наши
учителя
всегда потом
вспоминали
нашу группу.
Те
незабываемые
четыре года,
что мы провели вместе
и для них
стали незабываемыми.
Я
только там, в
техникуме,
полюбила
природу, да
так, что мне и
жилось и
думалось
хорошо и радостно
только в
общении с
природой.
Наши молодые
наставники
сумели
сделать для
нас эти годы
самыми
лучшими в
жизни. У нас
было много
«практики», то есть
нас каждый
год – летом
возили не на
учебные участки,
а в настоящие
леса. Многие
не знают, что в
Средней Азии
есть
настоящие
дивные, густые,
а может, уже и
нет, дремучие
леса – хвойные,
где растёт
столетняя
Арча,
огромный Можжевельник,
лиственные
столетние
Платаны, Ореховые
рощи, и даже
берёза. В
этих местах, во
всяком
случае, это
было тогда – 50 е
годы: занимали
огромные
пойменные
луга, где
трава росла
по пояс, и
было страшно
ходить, так
как там
водились
змеи,
необъятные
поля
тюльпанов –
жёлтых,
красных,
белых. Издали
казалось, что
полыхает
пожар, поляны
ирисов и
много-много
разных
цветов. Не
полюбить это
всё было
невозможно.
Не почувствовать
радости
бытия, не
заразиться
романтикой,
не развиться
фантазии, не
влюбиться, не
петь по
вечерам у
костра,
обжигаясь
горячим
сладким чаем,
не мечтать,
не смотреть в
звёздное
небо, не
любить
ближнего –
было невозможно.
И всего этого
могло не
быть, если бы
я не
поступила в
этот
техникум. Я
долгие годы,
просыпаясь,
плакала, что
всё это уже никогда
не вернуть. Любовь
витала в
воздухе. Мы
все были
влюблены –
влюблены, а
не
«сексуально
озабочены».
Мальчики
носили нам
цветы, грибы,
ягоды. Мы разбредались
парами – под
каждым
деревом
слышался
шёпот и звуки
поцелуев. Но, конце -
концов, все
вновь
собирались у
костра и пели.
Пели часто до
утра. Песни
были мне все
незнакомые,
хотя все остальные
их хорошо
знали. Это
были:
«Распрягайте хлопцы
кони», «Ты ж моя рыбонька,
хоть на хвылиночку,
выйди коханая
в чай», «У меня,
ей Богу,
денег, куры
не клюют!» и так
далее. Песни
очень
красивые и
пели их хорошо.
Особенно наш
военрук – у
него был
хороший,
мягкий голос,
он пел под
гитару. У нас в
доме никогда
не пели
хором. Раньше
приходили
друзья моих
родителей,
были среди
них и певцы.
Их часто
просили петь,
они пели,
папа им
аккомпанировал
на фортепьяно.
Но мне всегда
было как-то
неловко от этого
пения, так
как мне
казалось всё
это каким-то
нарочитым,
неуместным в
маленькой квартире,
было
совестно
перед
соседями. Глупо,
конечно, но я,
вообще, была
такой тогда,
всякое
проявление
внимания к
себе мне
казалось
каким-то
неуместным. А
здесь у
костра это
пение было
таким органичным,
таким
прекрасным. И
мне казалось,
что лес
вокруг слушает
это пение и,
как бы
одобряет. Я о
техникуме, о
годах,
проведённых
там, могу
писать и
писать, и
никогда не
кончить, поэтому,
я просто
расскажу о
том, что дал
мне техникум. Вначале
о своём
первом
танцевальном
вечере в
техникуме. Я
всегда
считала себя
очень
некрасивой, в
этом была
заслуга моей мамы,
она всегда
говорила: «В
кого ты такая
уродина
уродилась,
Нинка?»
Возможно, это
говорилось в
шутку, но я
воспринимала
всерьёз. И вот
первый вечер.
Я одела
мамину
кофточку и
юбку, сшитую
мной из старого
узбекского
платья,
подаренного
мне соседкой,
и чувствовала
себя очень
нарядной. У
меня были
очень
длинные, ниже
пояса
толстые,
очень светлые
косы, белое,
как говорили,
«фарфоровое»
лицо и
голубые
глаза. И я
вдруг
почувствовала
к себе такое
внимание со
стороны мужской
половины
техникума,
такую
заинтересованность,
что стало и
неловко и
удивительно
хорошо! Было
весело,
жарко,
необычно, ведь
в школе
вечера
всегда
проводились
без мальчиков,
немного
страшно, но
удивительно
свободно. И
вот этот
вечер и стал
первым моим
раскрепощением.
Я вдруг
утратила
скованность,
хмурость,
неуверенность
в себе, стремление
спрятаться,
уйти в себя.
Это было замечательно! Потом,
когда я стала
учиться
только на
отлично, появилась
уверенность
в своих
силах, и я
стала мечтать
и
осуществила свою
мечту, что я
кончу на
отлично
техникум и
поступлю в
институт,
пускай
заочно, так
как я
собиралась
работать. И
возникла
привычка
заниматься
всерьёз. Ну, и
последнее, в
техникуме я
научилась
уважать
других людей,
помогать им и
думать не
только о
себе. И ещё,
вот что. В
наших школах
было
обязательное
вступление в
комсомол. Это
считалось честью
и большим
событием в
жизни. Обычно
это
происходило
в 14 лет. Однако, когда мне
исполнилось
14 лет, меня в
комсомол не
приняли.
Приняли весь
класс, кроме
меня. Никто
не знал
почему, все
меня об этом
спрашивали.
Я-то знала
почему:
дочери «врага
народа» не место
в комсомоле.
Я очень
страдала,
чувствовала
себя
отверженной.
Стала всех в
классе сторониться,
никого к себе
не
приглашала, сделалась
хмурой. Я
никогда не
любила ни
пионерские
сборы, ни
комсомольцев,
но тут было
дело ведь в
другом: я
одна не
комсомолка. И вот в
техникуме
меня
спросили,
почему я не
комсомолка. Я
сказала: «Я не
хочу». Это
было плохо.
Моя мама
забеспокоилась
и пошла к
завучу
техникума,
ныне
покойному. Он
был одним из
тех, кто
служил в
«десанте». Это
оказался
чудесный,
добрый и
умный человек.
Он был
намного
старше
других. Мама
ему всё
рассказала. И
он ответил:
«Сталин
сказал – «сын
за отца не в
ответе»,
пусть подаёт
заявление». А
ведь он
прекрасно
знал, что на
самом деле, –
ещё как
в ответе! Он
знал, а может,
не знал, что
Сталин даже
маленьких
детей
наказывал за
их родителей.
И вот
комсомольское
собрание в
большом зале.
Собрание
проводилось
в «Клубе
связи». Я стою
на сцене, и
мне говорят:
«Расскажи свою
автобиографию!» Мне
стало так
страшно, мне
казалось, что
сейчас, через
15 минут, все
посмотрят на
меня с призрением
и
отвращением,
все
отвернуться
от меня, у
меня опять не
станет ни
подруг, ни друзей,
я буду одна! Я
стояла,
смотрела в
зал: «Если так
случиться, я
покончу
собой!
Почему,
почему все
должны знать,
что мой папа
«враг народа»?
Мой папа
такой
хороший,
такой добрый,
такой умный,
папа,
которого я
люблю больше
всех на свете,
которого так
любили все
его друзья и
родные, так
уважали, и
вдруг он – мой
позор?! Нет! Он
не может быть
врагом
народа! Какого
народа?! Кому
он враг?!» Тут
все стали
кричать:
«Говори, чего
ты!» И я
сказала: «Моя
биография,
как у всех. Мы
эвакуировались
из Одессы. Мы
голодали и
нуждались,
как все. Мы
жили в 12
квадратных
метрах на балхане
вшестером.
Мой папа
служил на
фронте, потом
был
демобилизован
по болезни.
Все мужчины в
нашей семье
были на
фронте. А
теперь мой папа
«враг народа». Я знаю,
это ошибка, и я
верю, что его
скоро
оправдают.
Вот и вся моя
биография». И
стало очень-очень
тихо. Стало
так тихо, что
у меня подкашивались
ноги. Я
думала:
«Зачем, зачем
мне этот
комсомол?!» И
тут наш
завуч, а он,
оказывается,
был
парторгом
техникума,
сказал: «Кто за
то, чтобы
принять Нину Хаэт в
комсомол?» И
первым
поднял руку.
И тут стали
очень
медленно
поднимать
руки и наши
преподаватели.
Они ведь ещё
тоже были
комсомольцами.
И за ними
вдруг стали
поднимать руки
все, кто
присутствовал
в зале. Я
этого
никогда не
забуду. Потом
меня принимали
в райкоме. И
тоже как-то
быстро и
спокойно. Не
знаю, чем это
всё
объяснить,
видимо тем
же: в Средней
Азии всё было
мягче, чем в
других республиках.
А через
несколько
месяцев умер Сталин.
И тут
нужно
рассказать,
как это было.
Мы сидели
дома с моей
подругой –
одной из
Лиль. Мамы не
было дома. Вдруг мы
слышим, во
дворе кто-то
громко
закричал: «Сталин
умер!» – и
заплакал. Мы
с Лилей очень
испугались и
выбежали во
двор. Во
дворе уже собралось
много людей.
Все
рассказывали
друг другу
подробности,
многие
плакали. Было
холодно, шёл
дождь. И Лиля
мне говорит:
«Слушай,
пойдём
домой». Я
смотрю, у
Лильки совершенно
спокойное и
какое-то
жёсткое лицо.
Я повторила:
«Что же
теперь
будет?…» –
«Твоего папу
отпустят –
вот, что
будет», –
ответила она так
уверенно, что
я изумилась. –
«Почему?!» – закричала
я. – «Дура, –
говорит
Лилька, – до
чего же ты дура!»
А она
была моложе
меня, и никто
у неё не сидел,
и семья у неё
была очень
простая. А
была она,
оказывается,
намного
умнее меня. А
потом, часа
через два, мы
забыли про
Сталина.
Лилька
говорит:
«Давай споём?»
Мы запели:
«Реве тай, стогнет
Днепр
широкий». И
вдруг – бац!
В окно,
пробив
двойные
стёкла, к нам
влетел камень.
Я испугалась,
я не поняла – «Господи,
кто это?
Почему?» А Лиля
говорит: «Это
потому, что
Сталин умер, а
мы поём». И мы
перестали
петь и снова
заговорили о
Сталине. Назавтра
весь город
собрался
вокруг монумента
Сталину. Этот
тридцатиметровый
монумент
стоял в
центре
города, в
сквере Революции,
огромный и
страшный, как
скала. Вокруг
него уже
лежали горы
цветов и
венков. Мы стояли
всем
техникумом в
огромной
многотысячной
толпе,
которую не
вмещал
небольшой
сквер и,
которая,
растекалась по
всем
прилегающим
улицам. Мы
слушали по громкоговорителю
речь Берии.
Очень многие рыдали.
Я тоже
попыталась
зарыдать, но
не поучилось.
И я холодно
подумала:
«Неужели его смерть
может
повлиять на
освобождение
папы. Вот бы,
здорово,
тогда хорошо,
что он умер». Я
тогда ещё
очень мало
что понимала,
и укорила
себя за эти
мысли. Сейчас
по прошествии
лет, всё
представляется,
конечно, в
розовом
свете. Всё
плохое
забывается, а
хорошее
кажется уж
таким
хорошим – до
приторности. Конечно
было и
плохое. И
самое плохое
– это был
хлопок.
Особенно
первый год. Я
была сугубо
городской
девочкой, к
сельским
работам не
приучена, к
условиям, в
которых мы
там жили – тем
более. А
условия
были... Не
смотря на
заботы наших
нянек,
педагогов,
всё же
ужаснее
нашей жизни
на хлопке
трудно было
бы что-нибудь
придумать. В
первый год мы
жили в
огромном
помещении,
похоже, – в конюшне.
Нам дали
очень
большие
мешки - канары
и велели
набить их
сеном. Это и
стало нашей
постелью. По
два тёплых
одеяла мы привезли
с собой.
Мешки
положили
прямо на земляной
пол, подряд,
без
просветов.
Пока было
тепло, было
ещё, куда ни
шло. Но потом
начались
дожди, стало
жутко сыро и
холодно.
Маленькие
окошки под
потолком
оказались без
стёкол. Мы
забивали их
мешками с
сеном. Потом
пошёл снег. В
дождь и в
снег мы не
выходили на
поле, но
только дождь
прекращался,
нас выгоняли
на поле.
Земля, вся
промокшая, проваливалась
и
расползалась
у нас под
ногами. Обувь
и одежда
промокали
мгновенно, мы
все дрожали
от холода и
хлюпали
носами. Хлопка
до самых
холодов
оставалось в
те годы
много, так
как машинами
убирали
очень небольшой
процент.
Норма сбора
поэтому была
очень
высокой, а
кроме того, нас
нещадно
обманывали.
Еда была
скудной и однообразной,
но за неё
высчитывали
из наших горе
- заработков.
Правда,
большинство
из нас были
на холопке не
первый раз, и
как-то не так
страдали,
собирали
довольно
много, не
унывали. Вечерами
– для
поддержки
боевого духа
к нам приходил
наш куратор.
Ему тогда
было 23 года. Мы
его обожали –
он оставался
с нами на хлопке
бессменно от
первого до
последнего
дня. Он
приходил к
нам с
гитарой,
играя нам какие-то
незнакомые
мне песни, все садились
на свои
матрацы и
пели. Но,
если честно,
я это время
помню плохо,
вспоминаю,
как кошмар. Я
не пела и не
сидела. Я
приходила с
поля, и даже
не поев,
валилась на
свой матрац и
засыпала, как
убитая.
Проспав
два-три часа,
я вставала и
шла
умываться. А
умывались мы
в арыке за
конюшней. Когда
наступали
холода, мы
всё равно
мылись в ледяной
воде арыка.
Больше было
негде. Раз в
месяц нас
возили в
райцентр, в
баню.
Выходных не
было. Собирала
я так мало,
что не
слезала с
«доски позора».
Я там была и
моя подружка
Лиля. И вот однажды
наш куратор
решил
проверить, в
чём дело.
Ведь все
собирали не
мене 30-35
килограмм, а
многие и по 100
килограмм
хлопка. И он, с
хронометром
в руках,
ходил за мной
весь день. Я
старалась,
как могла, ползала
на коленях,
обдирала
руки до
крови. Потом
они стали у
меня
нарывать. И в
конце дня легла
в грядку и
заплакала. Я
собрала 14
килограмм, а
обычно я
собирала по 10-11.
С этого дня я
перестала
висеть на
«доске
позора», и
меня
оставили в
покое. В
последствие,
уже в
институте я
могла
собирать и по
100 килограмм.
Ведь мы
ездили
каждый год –
четыре года в
техникуме и пять
лет в
институте. В этот
первый наш
приезд я
выдержала до
конца. Но на
следующий
год я стала
болеть. Оказывается,
это была
аллергия на
дефолианты, но
врачи не
находили, что
я больна, так
как температуры
не было. Я
очень
мучилась, и я
решилась на
отчаянный
шаг. Я
убежала с
хлопка. Это
было очень чревато
последствиями.
Меня могли
выгнать из
техникума,
или лишить
стипендии на пол года.
Но мне было
так плохо,
что стало всё
безразлично.
Я решила, что
если выгонят,
пойду работать.
Это
оказалось
очень
сложным предприятием.
Я садилась на
какие-то
грузовики,
ехала с
какими-то
людьми на
дрезине, потом
зайцем на
поезде.
Как-то всё
обошлось. Но
моё
путешествие
могло
кончиться и
не так хорошо.
Но мой
ангел-хранитель,
видимо охранял
меня. И вот
тогда, во
время этого
путешествия
я испытала
второе
потрясение, о
котором я
обещала
рассказать,
когда писала
о том, как я
пришла к себе
домой после
школы, а
квартира
оказалась
пустой, когда
родители
получили
новую
квартиру. Была
уже глубокая
ночь,
какие-то люди
сидели в поле
и ждали
дрезину,
которая
должна была
отвезти их на
вокзал. Я
стала ждать с
ними. Было
холодно, небо
казалось
таким же
холодным и
тёмным-тёмным,
без луны, но
полным звёзд.
И вдруг одна
из звёзд
сорвалась и
мелькнула в
небе ярким
следом. И мне
подумалось –
это чья-то
душа
отлетела,
кто-то умер. И
вдруг меня
поразила
страшная
мысль: – «А если
это мама?!» И
такой ужас,
такое
леденящее,
такое жгучее
чувство
страха и
одиночества
придавило
меня, как
скалой. Я
просто
перестала
дышать. Я не
могла ни
вдохнуть, ни
выдохнуть, я
не могла
шевельнуть
рукой, от
ужаса у меня
волосы
зашевелились
на голове – не
в переносном
смысле. Я до
сих пор не
пойму, что
это было,
почему это
дало повод
случиться такому
страшному
приступу
ужаса?
Видимо, сказалось
нервное
перенапряжение,
усталость,
неизвестность:
как я
доберусь
домой, что
будет потом. В это
время пришла
дрезина, все
бросились к ней,
я тоже, хотя
не сразу, я
побежала со
всеми, и
отошёл страх.
Но с тех пор я
поняла, что
кроме мамы у
меня ведь
больше
никого нет!
Время, пока
не вернулся
из
заключения
папа, не
прошло даром.
Мы с мамой
стали
друзьями,
хотя я, всё
таки, всегда
любила
больше папу. В
техникуме
тоже всё
обошлось, так
как и студенты
и педагоги
видели, что я
действительно
была больна,
и спустили
всё на тормозах.
Тем более, я
училась
лучше всех на
курсе. В
техникуме же
я увлеклась
альпинизмом,
и долго потом
ещё ходила в
горы, уже
учась в институте
– вместе со
своим
будущим
мужем. Секцией
альпинизма
руководил
мастер
спорта Пётр
Карпов, один
из первых
альпинистов,
получивший
почётное
звание «Тигр
снегов». Но о
моих
занятиях
альпинизмом
надо писать
отдельно. Это
для меня
целая эпоха.
Об этом можно
написать
целую книгу –
это должно быть
очень
интересно. Но
не сейчас. O
папе, самом
главном, самым
любимом
человеке
моей жизни Сейчас
я подхожу к
самому
главному,
из-за чего я
затеяла
писать всё
это. Я хочу
написать о
своём папе –
самом
главном, самым
любимом
человеке
моей жизни. О том,
как он был в
заключении, как
выжил, что
пережил, как
вернулся, и
что было
потом, после
его
возвращения.
И о последних
его днях. Мне
и страшно
начинать – я
боюсь, что может
получиться
«конфетный»
папа. А он не был
ни конфетным,
ни
безгрешным,
но очень интересным,
хорошим и
добрым. И мне
хочется написать
о нём
очень-очень
подробно.
Конечно, большая
часть моего
рассказа
будет с его
слов, но я
знаю, он
никогда не
привирал, не
изображал
себя лучше,
чем он есть, и
я ему верю. По
настоящему папу я
начала
помнить
только с
момента его встречи
с нами, когда
мы приехали в
Ташкент после
наших
скитаний из
Одессы. Я, как
сейчас помню
его – то
лицо, оно
было
радостным, но
оно всё мелко
дрожало, а в
глазах –
таких
удивительно
ярких, почти
синих глазах,
стояли слёзы,
он жмурился,
сгоняя их, а
они снова
набегали. Потом
довольно
долго я его
вообще не
помню. А вот
эпизод, когда
я болею и жду
папу, засыпаю,
просыпаюсь,
спрашиваю:
«Папа пришёл
с репетиции?», –
и снова
засыпаю. И
вот я слышу
его голос ещё
во дворе, он с
кем-то говорит
и
поднимается,
нет
«взлетает» по
нашей скрипучей,
ужасно
крутой
лестнице. И
радость, такая
острая,
такая,
какая-то
бурная
поднимает
меня с
постели, и я
кидаюсь к
папе с
криком: «Папа!» Почему?
Почему такая
радость? Как
будто я не
видела его пол жизни!
Не знаю,
сейчас не
знаю. Но это я
хорошо помню.
И вот папа
несёт меня
назад, в
постель, что-то
говорит, а
потом читает
мне какую-то
книжку. У него
была
интересная
манера
читать. Он
начинает
громко, потом
всё тише и
тише.
Следующую
фразу опять
громко и к
концу фразы –
тише, тише,
тише. Мне
очень нравилось,
как он читал,
это
успокаивало,
баюкало, и я
засыпала. В
войну он был
ужасно худым,
а так как он
был маленького
роста, он мне
казался
совсем
мальчиком. Он
был очень
подвижным,
каждое утро
делал
зарядку, если
бывал снег,
выходил на
снег босиком
и обтирался
снегом,
бегал, хотя
тогда это
было не
принято, казалось
чудачеством. Во
время войны
ему было,
видимо, очень
трудно. Война
не
располагала
к творчеству,
он часто
ссорился с
мамой,
теперь-то я
знаю, что
тогда у него
начался его
роман с одной
молоденькой
армянкой,
певицей.
Видимо это
был не самый
лучший
период его
жизни. Но
именно тогда
он написал
очень много
хорошей музыки.
Он получал
много
благодарностей
и официальных
и личных. Я не
смогу
сказать, что
именно было
написано
тогда, но он
становился
известным в
Ташкенте, его
стали всюду приглашать
– на разные
конференции,
приёмы, банкеты. Но
мама никогда
не ходила с
ним,
говорила: «Не
хочу». Но я
знала, маме
просто нечего
было одеть, а
идти, одетой,
как серая мышка,
мама не
привыкла, она
всё ещё была
красивой
женщиной. В тот
период, когда
всё давали по
карточкам,
очень часто
люди иногда с
пяти утра
стояли в
очередях за хлебом.
Папа ходил за
этим хлебом,
так как я была
очень мала, а
маму папа
жалел. И
бывало так,
что когда
уже, наконец,
подходила
папина
очередь,
вдруг
объявляли,
что хлеб
кончился.
Папа
приходил в
ярость, он
кричал, возмущался,
требовал
заведующего,
но ему и
заведующий
объяснял, что
хлеб
кончился. Папа
не верил. В
один из таких
дней, он
совершенно
измученный,
раздражённый
и голодный, пошёл
на репетицию.
Там, на
репетиции
один из
музыкантов
пришёл
пьяным, всё
время фальшивил,
не вовремя
вступал и так
далее. Папа
вдруг так
рассердился,
хотя обычно,
он был
спокойным
человеком,
что вдруг
закричал,
сломал свою
дирижёрскую
палочку,
бросил её в
лицо этому
музыканту и
ушёл с
середины
репетиции.
Музыканты не
стали
жаловаться
на него. Но
папа, придя
домой, долго
не мог прийти
в себя, и
вдруг
подумал: «Что
же это со
мной
происходит? Я
становлюсь
неврастеником
и психом.
Так нельзя,
так просто
больше
нельзя!» И он твёрдо
решил для
себя: «Всё, как
только я захочу
кричать, я
буду
улыбаться». И
однажды,
попав снова в
такую
ситуацию с хлебом,
он вместо
того, чтобы
кричать,
вдруг улыбнулся
и сказал:
«Милая
девочка, – а
продавщица
была очень
милой и
молодой, – а
ну-ка, посмотрите
хорошенько,
может у Вас
наберётся 600
грамм хлеба,
пусть даже
кусочками,
мне всё равно». И
вдруг
произошло
чудо! Девочка
тоже улыбнулась
и говорит:
«Давайте
попробуем», – и
стала по
кусочкам
собирать эти
600 грамм. И
получилось!
Папа пришёл
домой такой
счастливый, как
будто
получил
Сталинскую
премию. Он
радовался не
столько
хлебу,
сколько своей
победе над
самим собой.
Это всё он
рассказал
мне, когда я
по какому
пустяку
стала орать,
плакать, визжать,
как говорил
папа. Он
поднёс тогда
к моему лицу
зеркало и
сказал:
«Посмотри,
какая ты
становишься
некрасивая,
когда так
орёшь?» Я
посмотрела и
ужаснулась!
Действительно,
лицо было
перекошенным,
злым, жилы на
шее натянулись!
Это была не я! А
потом он
рассказал
мне эту
историю. И,
что самое
удивительное!
– не сразу, но
постепенно, я
научилась
сдерживать
свои эмоции,
во всяком
случае, если
уже ничего
нельзя было
поправить, я
не кричала,
не плакала, а
начинала
думать – что
делать?