EXIT

 

     

 

НИНА ВЕНИАМИНОВНА ХАЭТ АВТОБИОГРАФИЯ

(Продолжение 2003-2004 годы)

  

Просто ей полагалось питание по себестоимости, эта сумма оказалась очень небольшой, её вычитали из маминой зарплаты, так как продукты в «Доме ребёнка» шли по государственным ценам, а это намного меньше, чем цены в магазинах. Маме просто кусок в горло не шёл – от того, что её ребёнок голодный. Она съедала первое или всю свою долю не съедала, а выкладывала в баночку и приносила домой. Она выпивала чай или компот, а булочка или печенье у неё оставались.

Я после школы ехала к маме на трамвае, – это было очень далеко от школы, и мама там на виду у всех кормила меня. Часто мама вообще ничего не могла там есть, так как вообще уже привыкла есть очень мало, и мы вечером вдвоём садились и ужинали вместе. Все очень любили маму, уважали за честность и принципиальность. Возможно, поэтому ко мне тоже хорошо относились, и часто угощали чем-нибудь вкусным. Вообще, мы уже не голодали, хотя мама всё время тряслась, что всё откроется: и её посадят за подлог документов. Но заведующая Галка говорила: «Не боись, Бог не выдаст, свинья не съест». Там мама проработала до 1954 года, и ушла только тогда. Когда вернулся папа. Что ещё хорошо, там полагалась сотрудникам дошкольного воспитания отправлять детей их  в свой пионерский лагерь. И я тоже однажды поехала в этот пионерлагерь.   

Но всё это было, уже потом, когда мне было 15 лет и я училась в техникуме и получала стипендию – ужасно маленькую, но этого хватало, чтобы заплатить за квартиру и электричество. Тогда квартплата была очень низкой, поистине социалистической. А до этого мама долго думала: «Что делать?»

Учебный год я, кое-как, закончила, плохо, с тройками, но всё же добралась до конца. Мне было не до учёбы.

Кончилось весна. К новому учебному году нужна была форма, новые туфли и так далее. В это время я стала, быстро, расти. Форма мне, оказалось, уже мала, а денег нет. На еду тоже денег не было. Как быть?

В это очень трудное время, мама решила, что мне нужно ехать к папиной сестре – тёте Риве – в Одессу. Они списались, и было решено, что я кончаю седьмой класс, а тогда была семилетка и десятилетка, в техникумы брали после седьмого класса и еду в Одессу, где должна буду поступать в Одесское Художественное Училище при Художественной Академии Украины или Одессы, я не помню.

Тётя Рива долго не знала: что с папой. И в том, что она об этом узнала, виновата была я. Мама, желая скрыть, писала письма, как бы, от всей семьи. Описывала наше житьё-бытьё, будто ничего и не случилось. И тётя ничего не подозревала. А я, с самого детства отличалась сильной рассеянностью. Я постоянно пребывала в каких-то своих мечтах и фантазиях. И однажды я написала два письма. Одно папе, другое тёте Риве. Запечатала в конверт и отправила. И вот, спустя какое-то время, мы получаем ужасное письмо от тёти Ривы, полное отчаяния, вопросов, недоумения и слёз по поводу папы. Мама не могла понять, кто мог сказать тёте Риве о папе. И я сообразила, – моя работа. По-видимому я перепутала адреса на конвертах. В своём письме тётя Рива предлагала маме прислать меня к ней. В то время я мечтала стать художником. Я неплохо рисовала, ходила во «Дворец пионеров» в студию  ИЗО, и, по папиному мнению, была способной. Вот тётя и написала, что в Одессе есть Художественная Академия, а при Академии Художественное Училище, куда я после 7 класса могла бы  поступить и жить во время учёбы у них.

Прочтя письмо, я даже нисколько не расстроилась, что обрушила на несчастную тётю Риву такое горе, в моей дурацкой голове сразу появилась потрясающие, восхитительные видения: я еду в Одессу! Я буду там жить у тёти, ходить в Художественное Училище и стану художницей, буду купаться в море, у меня будет много подруг. Они ведь не узнают о папе. Не могу сказать, что сама я раньше очень горела стать художником. Честно говоря, я сама не знала, чего я хочу, ведь мне было всего 13 лет. Но вот перспектива поехать в Одессу, начать новую жизнь, вырваться из атмосферы постоянной угрозы!

Со мной такое сделалось! И ни единой мысли о маме, о том, что она останется совсем одна со своим горем без работы, без друзей, без денег, и даже без меня. Я ходила ошеломлённая, я бредила и мечтала об Одессе. В голове пело и искрилось: «Одесса, Одесса, Одесса!»

Кое-как  мама наскребла мне на билет в пассажирский поезд, а тогда билеты продавались очень дёшево, не то, что сейчас. «Пятьсот весёлый» так называли, шутя, этот поезд, так как он тащился пять суток только до Москвы. В Москве пересадка. И вот я еду. Мама провожала меня. У меня было много вещей, так как мою одежду не конфисковали. И мама всё беспокоилась, чтобы я ничего не потеряла, чтобы я не всё сразу съела то, что мама набрала мне в дорогу. И я совсем даже не задумывалась о маме: а как же мама? Она ведь оставалась абсолютно одна, без денег, без работы, без друзей. Я плохо помню дни перед отъездом и плохо помню свою поездку. Но сам отъезд я помню отлично. Меня провожала мама и моя подруга – Ланка. Всё было прекрасно, я уже стояла на подножке вагона, а мама была на перроне.

И вдруг, в последний момент, стоя на подножке вагона, я сверху вниз посмотрела на маму. Только, как будто впервые, я увидела её: маленькая, худенькая, состарившаяся, с глазами страшными, остановившимися. Это были глаза мёртвого человека, потерявшего всё в этой жизни. Глаза мамы, всегда такие блестящие, живые, переменчивые, смотрели остановившимся, совершенно пустым взглядом. В них была такая застывшая, такая смертельная тоска, такая тоска, что, как на морозе, мне вдруг сделалось холодно. Я готова была спрыгнуть с поезда. Боже мой! Что же я делаю? В этот момент я готова была спрыгнуть с поезда. Я закричала: «Мама, мамочка, я вернусь! Но мама  поняла и уже взяла себя в руки, она уже улыбалась и быстро-быстро заговорила, отвлекая меня: «Пиши, почаще пиши, и папе пиши, вдруг дойдёт, учись хорошо, папа мечтал, чтобы ты стала художницей, помни это!». Она посылала мне воздушные поцелуи. Поезд тихо отошёл от перрона, мама и Ланка сначала шли за поездом, потом остановились и долго махали руками.

Всю ночь, а поезд отъезжал ночью, я лежала без сна, снова и снова, вспоминая мамины глаза. И холод в сердце не отпускал меня почти до утра. В Москве меня встретил брат, и, не заходя домой, посадил меня тут же на поезд Москва-Одесса.

Подъезжая к Одессе, я уже радовалась встрече с тётей Ривой, мечтала о том, что я буду купаться в море. Я уже забыла о маме. Но мне было только 13 лет.

 

О Художественном Училище

и o тётe Pиве в Одессе

 

А в Одессе меня ждало горе. Моя жизнь в Одессе началась с кошмара. На вокзале, выйдя из вагона, я не увидела никого из родных, и не знала, что же теперь делать. Адреса я не записала, я была уверена, что меня встретят. Правда через пять минут я увидела, что ко мне бежит сестра матери Рудика. Я очень удивилась: почему она, почему не тётя Рива. Она подбежала ко мне, взяла мой чемодан и повела меня к трамвайной остановке. Я пыталась спросить, где тётя Рива, но она только махнула рукой и сказала: «Потом». В трамвае она объяснила, что тётя заболела, лежит в больнице. Мне стало как-то очень неуютно, но я ещё не совсем понимала всего, что меня ожидает. Дома у тёти не было никого, дядя работал. Мы положили мой чемодан и пошли к тёте Мире. Я помнила её с детства, и очень любила. Там она меня накормила, я поспала, а вечером пришёл дядя и меня забрал.

Квартира у тёти была очень плохая – в полуподвале, сырая и тёмная. Одна узкая комната и кухня. А вход в эту квартиру через тёмный и страшный подвал, где не было света и пахло чем-то особенным. Этот подвальный запах я помню до сих пор, и часто, когда попадаю в помещение с таким запахом, на меня нападает паническая тоска. В этой квартире бедная тётя прожила с 1945 по 1951. Ужасно! А я жила там с июня по октябрь, и эти воспоминания навсегда остались во мне символом одиночества, горя, брошенности и ещё Бог знает чего! Дело было вот в чём: у тёти оказался очень скоротечный рак печени. Я видела её в больнице всего два раза, и 1 сентября она умерла. Конечно, я не стала никуда поступать. Дяде было не до меня, он пропадал где-то с утра до вечера, оставив мне на утро пару бутербродов, на обед я ходила к родному брату Рудика, к моему второму двоюродному брату Грише, а вернее к его матери Шифре, так как всем в его семье руководила она. Гриша жил там с женой Раей и дочкой, младше меня на 5 лет – Аллой. Много написано книг о детях сиротах, которых приютили богатые родственники. Мои воспоминания ничем не отличаются от них. И я не хочу об этом писать. Скажу только, что я не могу обижаться на брата. Но его очень мучила астма. Он работал парикмахером, и, видно эта работа и явилась причиной болезни, и он приходил домой, ел и ложился отдыхать. Я редко его видела. И Алка ко мне тоже относилась неплохо. Но я постоянно чувствовала себя бедной родственницей, из милости взятой ими на иждивение. Поэтому большую часть времени я проводила дома в подвале – одна. Я боялась ходить по городу, так как плохо ориентировалась и сидела дома, читала. Во дворе у меня были подружки ещё с первого моего визита в Одессу.

О как же отличались тот мой визит и этот. Тогда я даже не заметила, какая квартира у тёти и какие у нас родственники. С тётей, которая меня обожала, мне было так хорошо! Но тогда мне было 9 лет. А сейчас уже 14. Я была взрослой День моего рождения выпал на время пребывания в Одессе. Конечно, я никому ничего не сказала. Мне было грустно, я плакала, а потом пошла к тёте Мире. Но, увы! Там тоже было горе – умирал её муж – дядя Абраша. Такой чудесный и такой скромный дядя Абраша. Он даже умирал незаметно – просто угасал. Он умер почти сразу после моего отъезда. В этот день я получила телеграмму от мамы. И мне стало так радостно и тепло, и я сразу захотела домой. Пусть там голодно, пусть все узнают, что мой папа «враг народа», пусть! Пусть! Пусть! Но там есть мама. Господи! Как же мне захотелось к маме. Но мне сказали, что тётя Рива вот-вот умрёт, и я, конечно, решила остаться до конца. Когда я пришла к ней в первый раз, она ещё вполне хорошо выглядела. Мы с ней долго сидели обнявшись. Она говорила, что у неё желтуха механическая и скоро ей сделают операцию, и она вернётся, и мы сделаем всё, чтобы я поступила в училище. Как я могла бросить её и уехать. Тогда она бы сразу поняла, что надежд нет. Во второй раз она выглядела ужасно. Она даже не успела похудеть, но уже не могла вставать. Она посмотрела на меня и заплакала. У неё глаза были очень похожи на папины, но только зелёные, а у папы голубые, почти синие. Но всё равно они мне очень напомнили папины. И мне стало так страшно, и так жаль тётю, что я тоже заплакала. Меня увели из палаты и поругали, зачем я плакала. Она умерла в мучениях. У евреев хоронят в этот же день. Первого сентября все идут в школу, а мы везли гроб с моей любимой тётей. Мы долго ехали по улице, а потом шли за гробом  потому, что тогда было принято идти за гробом пешком. Я не плакала потому, что вдруг у меня начал болеть зуб. Он так сильно болел, что я даже не понимала, где я нахожусь. Боль раскалённым железом жгла всю голову, вся моя воля сосредоточилась только на том, чтобы не привлечь к себе внимания. Казалось, что боль сейчас меня сведёт с ума, я не выдержу и закричу. Но я терпела, как я не знаю. Я не могла плакать, так как на борьбу с болью у меня уходили все силы. Кладбище было далеко и шли мы очень долго, по-моему, временами я теряла сознание, но шла и шла.

Но когда с тётей все стали прощаться, вдруг на минуту меня покинула боль и я разрыдалась. Не знаю, от чего больше, от горя или от борьбы с самой собой. Но я так рыдала, что меня с трудом успокоили. Потом с уважением вспоминали о том, как я убивалась, и мне было стыдно, так как, мне казалось, что я плакала из-за зуба. Но тётю я очень любила.

 

 

И каждый год 1 сентября я её вспоминаю и мысленно прошу у неё прощение. После похорон меня взял к себе брат, так как, оказывается, дядя Симон давно имел другую семью и только ждал момента, чтобы уйти. Хорошо, что тётя не успела об этом узнать. Она очень любила своего мужа. Детей у неё не было, и всю свою не растраченную нежность она перенесла на него, она заботилась о нём, как о ребёнке. Дядя в тот же день съехал с квартиры. Вместе со всеми моими вещами, которые я привезла, так как считала, что я буду жить у них. Все зимние и летние вещи, и обувь, и всё. У него во второй семье были девочки моего возраста. Вот так! И никто не знал, где его искать. Он всё держал в тайне. Конечно, вся моя родня возмущалась, называя его подлецом, но поделать уже было ничего нельзя.

Ночью меня положили в какой-то пристройке. Это была самая ужасная ночь в моей жизни. Когда все легли, я стала вспоминать, как мы жили с тётей в Ташкенте. И у меня стал снова болеть зуб, и я никак не могла уснуть, и вдруг, я почувствовала какое-то жжение, а потом нестерпимый зуд. Потом в другом месте, в третьем, и наконец, всё тело у меня стало гореть и зудеть так, что я вскочила, зажгла свет и… О ужас! Вся моя постель в кровавых пятнах и всюду ползали клопы. Я такого количества клопов не видела никогда. Я кинулась в кухню и стала мыться. Все спали, будить их я не посмела, у них был трудный день. Я села на коврик возле плиты. Зуб болел так, что мне казалось, это выше моих сил, клопы не давали даже сидеть на кровати, и ужасное горе, что умерла тётя, которое, наконец, я осознала в полной мере, просто добили меня. Я тихо-тихо вышла на улицу. Была глубокая ночь, но всё равно, на улице были люди, и я ходила и ходила по улице туда и сюда до утра. Утром я догадалась, что от холодного воздуха зубу легче и пошла домой, и стала набирать в рот воды и держать, пока вода не нагревалась.

Тогда Гриша заметил, что я ничего не ем за завтраком и только набираю в рот воды. Он спросил меня: «Что случилось?» Я сказала: «Зуб». Он повёл меня к своему, знакомому, врачу и мне вырвали этот несчастный зуб. Мне сразу стало легче. Это был мой первый вырванный зуб. И мне было жаль его, и я подумала: «Наверно, теперь, я уже не молодая, раз у меня уже нет одного зуба».  Господи, какая же я тогда была глупая.

Мне хочется о тёте Риве сказать немножко больше. Моя тётя родилась немного тугоухой, со временем этот недуг усилился. Из-за этого её не стали отправлять в школу. Школа была при синагоге, где учили два года – читать,  писать и считать. И, конечно, придавалось большое значение религиозному воспитанию.

Когда я знала тётю, она не была религиозной. Её дома немного научили читать и писать. Но, вообще, она так и осталась малограмотной, но была в ней какая-то врождённая интеллектуальность – мягкость, терпимость, какое-то очень мудрое отношение к людям, душевная деликатность и умение прощать. Всю войну она прожила с нами. Она проводила со мной очень много времени: кормила, купала меня и рассказывала сказки. А вернее, одну и ту же сказку – про двух мальчиков: про одного хорошего и одного плохого. Но каждый раз эти мальчики совершали разные поступки. Я даже сейчас удивляюсь – как она всегда находила новые сюжеты, это ведь надо иметь воображение и фантазию. Я очень любила эти сказки. Иногда я говорила тёте: «Мне скучно!» Она отвечала: «Я сейчас тебе приведу симфонический оркестр».

После окончания войны тётин муж – Симон вдруг перестал ей писать. Она страшно переживала, много плакала, папа писал множество запросов, но всё было без ответа. Но однажды Рудик поехал в Москву с гастролями и вдруг в театре увидел Симона с какой-то женщиной. Он, не долго думая, схватил его за грудки и грозным голосом сказал:

«Ах ты, сукин сын, ты, что это забыл, что у тебя есть жена?!» Женщина, что была с ним, вдруг заплакала и говорит ему: «Ты же сказал, что твоя жена умерла в эвакуации!» А Рудик спрашивает: «Вы, что, официально расписаны?» – «Да», – говорит женщина. Рудик хорошо знал, какой трус Симон. Не знаю, что он делал на фронте, но властей Симон боялся до безумия. Рудик ему и ляпнул: «Ну, Симон, я теперь  тебя посажу за двоежёнство!»

А тогда был действительно такой закон, и Симона могли судить. Симон так испугался, что у него руки затряслись. Рудик ему: «Так! Сейчас мы пойдём к тебе домой, соберешь манатки и со мной вместе – за Ривой».

Так вот и случилось, что тётя Рива уехала в Одессу со своим мужем, и прожила с ним до конца жизни не очень хорошо и не очень плохо. Ему нравилось, что тётя его обожает, балует и смотрит на него, как на иконку. А внешне она была очень привлекательная, по словам Рудика, ни чуть не хуже той.

Ещё до ареста папы, когда мне было 9 лет, мои родители отправили меня на всё лето к тёте Риве в Одессу. Тогда-то я и познакомилась со всеми своими родственниками. А отправили меня, конечно, не одну, а с одной близкой приятельницей моих родителей, у неё было странное отчество, до сих помню её имя: Татьяна Феоктистовна. Это было чудесное путешествие. Вагон, в котором мы ехали, был купированным, и в нашем купе собрались одни старики. Мне было очень скучно и я весь день проспала. Поезда тогда шли долго. Я ехала на верхней полке, читала, смотрела в окно. Меня в купе любили и опекали. Однажды случилось забавное происшествие. Под вечер, на одной из станций, к ним в купе сел какой-то молодой симпатичный парнишка, почти мальчик. Он был очень весёлым, стал рассказывать мне разные смешные истории, потом угостил конфетами. На одном из долгих разъездов в степи он выскочил из вагона и набрал целый ворох ярких и душистых цветов. Они были такие красивые – красные, синие, жёлтые, всякие. Я поставила их в воду, в банку на стол возле чемодана, который стоял около полки. Моя полка была верхняя, как раз над той, над которой спал Костя – так звали этого молодого человека.

На другой день проснулась я очень и очень рано, ведь накануне я спала весь день, и спать больше не хотелось. Я вытащила книжку, которую папа подарил мне недавно. Это была очень интересная книга, она называлась «Белеет парус одинокий». Там писалось о городе, в который я ехала, и я представляла, как я буду жить и ходить по тем самым улицам, по которым ходили Петя и Гаврик. Но было темно и читать я не смогла. Тогда я положила книжку под подушку. Когда все ещё спали, я принялась наверху возится, что-то расправляя, я принялась стряхивать крошки от печенья, которые я успела уже поесть. И вдруг, когда я их вытряхивала, книжка из-под подушки упала вниз. Я испугалась, что она разбудит Костю, и замерла. Но было тихо, Костя не проснулся; тогда я по лесенке слезла вниз и только хотела взять книжку, как увидела, что она упала прямо на мой букет, и банка перевернулась, и… вся вода, что была, в ней вылилась... Нет! Даже страшно сказать куда! Она вылилась в постель к моему новому доброму и весёлому другу, который так хорошо ко мне относился и угощал меня такими вкусными конфетами! Ах, какой ужас! Я представила себе, как проснётся Костя, посмотрит на меня сердито и скажет: «Ах, ты бессовестная! Я для тебя ещё букет рвал, чуть на поезд не опоздал!»  – Я  готова была заплакать! И вдруг мне в голову пришла замечательная, чудесная мысль. Я схватила банку, побежала в уборную, налила новой воды и поставила в неё цветы. Небольшую лужицу на чемодане я вытерла своими носками и полотенцем, потом поскорей залезла к себе на полку и лежала тихо-тихо, до самого утра, то есть до тех пор, пока все не стали вставать и идти мыться.

Я смотрела вниз через щель между стенкой соседнего купе и полкой. Думая, если Костя встанет и закричит на меня, что я наделала, я расскажу, а если встанет и пойдёт мыться, значит, он ничего не заметил и, значит, всё в порядке. Но Костя вел себя как-то странно. Вот он открыл глаза, потянулся и вдруг, словно его уколол кто-то, вздрогнул. Он оглянулся кругом, будто хотел что-то стащить и сунул руку под одеяло. Потом побледнел и натянул его до самого подбородка. В это время, Татьяна Феоктистовна говорит очень громко: «Что это, наша молодёжь сегодня заспалась! А ну-ка вставать!» До этого она ходила мыться.

– Я, – он говорит, – ещё полежу, что-то мне не хочется вставать,– а потом как-то хрипло ответил, – у меня голова болит, – и повернулся к другой стенке.

Женщины всполошились: «Уж не заболел ли он, может нужно измерить температуру?!»

Я лежала, чуть дыша, я боялась слезть и думала, что это он, наверно, на меня сердится и, что, как только я слезу, он на меня накинется. В это время объявили какую-то большую станцию, и все вышли покупать копчёную рыбу, а Костю попросили посмотреть за вещами. Как только все ушли, он подскочил, будто его на пружине подбросило, как ужаленный, быстренько откинул одеяло, а я так и замерла:  на самой середине огромное пятно. И тут я поняла, это –  я.

А Костя, вдруг стал какими-то поспешными движениями сворачивать простыню, потом перевернул матрас, положил простыню под подушку, всё это накрыл одеялом и сел с таким вздохом. Потом он соскочил и позвал меня: «Ниночка!»

Я в ужасе закрыла глаза и подумала: «Вот, сейчас!»  Но он вдруг сказал: «Спишь? Очень хорошо!» – и, как сумасшедший, выскочил из купе. Тогда я слезла с полки, достала свою злополучную книгу и стала читать. Тут все возвратились с разными покупками, вкусными вещами и принялись меня угощать.

Пришёл и Костя. Он купил мне вишен.

Я обрадовалась, – значит, не сердится! Ближе к вечеру Костя ушёл в соседнее купе играть в домино, и я решила, пока его нет, рассказать всё Татьяне Феоктистовне.» Тут же сидела какая-то старушка, которая пришла поговорить с Татьяной Феоктистовной. Татьяна Феоктистовна сначала сказала: «Какой ужас! Бедный мальчик! А потом принялась хохотать до слёз, до боли за ушами, что и мне тоже стало смешно. Потом они сказали, чтобы больше никому я про это не говорила, что они что-то устроят.

Вечером все собрались в нашем купе. Сначала играли в карты, а потом стали рассказывать разные истории. И вот бабушка, с которой тогда сидела Татьяна Феоктистовна пожаловалась, как её брат, который умер давно, за несколько дней перед смертью превратился, прямо, в ребёнка и согрешил. Татьяна Феоктистовна принялась тоже говорить, что действительно есть такая примета, и рассказала другой такой же случай и то, что делают в армии с теми, кто совершают такой грех.

А Костя почему-то стал ужасно беспокоиться, пить воду стакан за стаканом и вдруг что-то буркнул и ушёл Только он вышел, все, смеясь, стали очень весело смотреть на меня. Я хотела пойти за ним, но Татьяна Феоктистовна меня удержала.

Я так в этот вечер Костю и не дождалась – легла спать. Утром проснулась от того, что Костя тормошил меня, смеялся, дёрнул меня за косички, потом совсем стащил с полки. При этом всё время говорил: «Ну и ну, ну и Нинка! Ну и артистка! Ну, и хитрунья!»

Оказывается, утром Татьяна Феоктистовна ему всё рассказала. Cначала он очень рассердился, но потом стал смеяться вместе со всеми. В Одессе тётя меня встречала на вокзале, и я кинулась к ней, чуть не сбив её с ног.

– Что они сделали с ребёнком? Это же не ребёнок, это огурец какой-то – жёлто-зелёный! Что, твои родители не хотели тебя кормить? Что? Им нет кусочка булочки и стаканчика сметаны, чтобы ребёнок покушал? Ты приедешь от меня так, что у тебя щёки будут видны сзади! И это действительно было так. Утром я просыпалась от восхитительного запаха свежезаваренного чая! Это Вам не «Лимптон» в мешочках. Аромат этого чая волнами кружил по всей комнате. На столе стояла чашка со сметаной и чудесная мягкая с хрустящей корочкой, посыпанная маком, булочка.

Мне наливали чаю в прозрачный чистейший стакан в подстаканнике, клали туда три ложки сахара и я, торжественно, не умываясь, начинала завтракать! Это был блаженный завтрак, и не только потому, что это было вкусно, красиво, но как-то удивительно уютно под любящим и внимательным взглядом моей тёти. Симон к тому времени уже ушёл давно на работу. Мы с тётей оставались одни. Мы убирали со стола, мыли посуду, и шли на море.

Моя первая встреча с морем не была впечатляющей. День был какой-то серенький, пляж пустой и море оказалось серым, очень-очень гладким и сливалось где-то на горизонте  с таким же серым морем.

Я так долго ждала встречи с морем, так как к тому времени я уже прочитала много книг о море, мне  грезилось искрящееся синева, белые пенистые барашки, синее, как море, небо и солнце, яркое и слепящие. И вдруг!… Это – море? И запах рыбы. Сначала он показался мне противным, но как я полюбила его позже! Боже! Какой же это неповторимый, божественный «запах моря»! Было прохладно, и тётя не разрешила мне купаться.

Впоследствии я ходила на море с другими родственниками, и с тётей. И, конечно, полюбила море на всю жизнь. Живя в Ташкенте, каждый год, не смотря на долги или отсутствие нарядов, я стремилась к морю.

И всё-таки, не смотря на всё хорошее у тёти, – она покупала мне игрушки, ходила со мной в гости, родственники все любили меня и покупали мороженное, конфеты, – я очень тосковала по родителям. И под конец меня уже ничего не радовало, я хотела, я рвалась домой – к маме и папе.

И ещё я хочу рассказать об одном моём позорном поступке по отношению к тёте. Моя фантазия очень часто меня подводила, конечно, у меня было много подруг во дворе. Кстати, одна девочка, её звали Белла, во время войны она оказалась в Ташкенте. Её мама умерла и её взяли в свою семью узбеки. В Ташкенте это часто случалось. Узбеки очень любят детей, и многие семьи усыновляли русских, еврейских и всяких других детей. В Ташкенте даже поставлен памятник семье, усыновившей 13 детей сирот разных национальностей. При этом узбеки, воспитывая детей, не делали различия между своими и чужими. Тогда это был совсем другой народ. Их развратили и испортили русские. Хотя русские, конечно, и много сделали для этой страны, вывели её из Средневековья.

Так вот, эту девочку после войны разыскал отец, и привёз её в Одессу, где они жили до войны. Эта девочка очень долго ни за что не хотела признать его отцом. Она пела: «Жид, по верёвочке бежит, верёвочка лопнула и жида прихлопнула».

Всё это она сама мне рассказывала. К тому времени она уже очень любила отца, просто его боготворила. Эта Белла и стала моей лучшей подругой. 

Играла там ещё одна девочка, по общему мнению двора, – сущая хулиганка. И вот, наша милая компания однажды заскучала. И, конечно же, мне, кому же ещё, пришла в голову весьма «гениальная идея». А надо сказать, что тётин муж работал портным, и очень хорошим, и дорогим. Он часто приносил заказы домой: и хранил их в нише за настенным ковром. Кто не знал об этой нише, и не догадался бы. И мне «очень умной и доброй» девочке пришла в голову инсценировать ограбление.

Мы с девочками собрали в квартире всё самое ценное, навязали узлов, подняли ковёр и разворошили всё там, открыли окно и все попрятались – кто куда, – кто под кровать, кто в шкаф, кто под стол. Благо тогда скатерти клали большие, низко свисающие.

Тётя была на базаре, мы слышали, как она входила, что-то делала на кухне, и, вдруг, она заходит в комнату и видит эти узлы, откинутый ковёр, открытое окно, и как закричит: «О! Вейз мир! О! Вейз мир! Кто – кто – кто!!!» И больше она ничего не может сказать. И, вдруг, видит эту нашу «хулиганку» под столом. Она бросилась к ней и крчит: «Мерзавка, так это ты, ты хотела нас ограбить!» Эта бедная девочка, кажется её звали Мэра, кричит: «Нина, Нина, выходи!»

 

 

А я сижу. Тётя кричит: «Где Нина? Что Нина, что вы сделали с Ниной?!» Тут я со смехом, очень весёлая, выхожу. Тётя стала очень тихо и медленно оседать на пол. Мы все бросились к ней, подвели к дивану. И она рухнула. Ей стало плохо, и её вырвало.

Мы стали уверять тётю, что это – шутка, розыгрыш, она не хотела ничего слушать и прогнала нас всех.

Долго потом она не хотела верить, что это придумала я. Она говорила: «Ты – жестокая, испорченная девочка. В нашей семье никогда не было жестоких. На твоей совести могла лежать моя смерть».

Ну, что тут сказать? Да, это пятно до сих пор так и осталось на моей совести. Но этот случай навсегда отвратил меня от каких-либо розыгрышей, даже самых невинных. Конечно, потом тётя меня простила и даже ничего не написала папе.

Вернулась из Одессы я совсем другой – здоровой, пополневшей и повзрослевшей.

И вот я снова приехала в Одессу. Теперь это было уже другое путешествие – горькое, какое-то страшно безысходное. Меня поселили в какой-то каморке – без окна, где стояла железная кровать и много всякой рухляди, что-то вроде кладовки. У них была одна большая комната, разделённая перегородкой. На одной половине спали Шифра с Алкой, на другой Гриша с Раей. Жили они очень зажиточно. Гриша был парикмахером – хорошим, а Рая – маникюршей. Когда все легли, я стала думать о тёте. Но утром я запросилась домой. Меня принялись быстренько и с видным облегчением собирать. Но оказалось, что мне даже и ехать домой не в чем. А уже было холодно. Шёл октябрь, дождливый и ветреный. Мне дали какую-то заштопанную на локтях курточку. И в ситцевом платьице, что было на мне, в босоножках и в белых носочках я поехала в осеннюю Москву, где меня должен был встретить брат и посадить на ташкентский поезд. И я приезжаю в Москву, а меня никто не встречает. Идёт дождь, перрон пустеет, никого нет, а я стою одна. Что делать? Я побрела к зданию вокзала. Я стала спрашивать всех, как и где прокомпостировать билет, и когда и откуда отправляется мой поезд. Постепенно я всё узнала и сделала всё, как надо. Поезд отходил вечером. Я сама села в свой вагон, и только тут поняла, что у меня ни кусочка хлеба, рубля 3 денег старыми, а ехать пять дней! Я чувствовала себя героиней диккеновского романа. К тому времени я уже прочитала «Давид Копперфильд» и мне казалось, что у него и у меня, всё будет хорошо.

А оно так и вышло! В этом же поезде ехала целая футбольная команда молодых, замечательных, весёлых и очень добрых парней. Они очень быстро разобрались, что к чему, и всю дорогу кормили меня наперебой, развлекали, я играла с ними в карты, рассказывала им всякие истории из своей уже «очень длинной» жизни и приехала домой совершенно счастливая.

Мама меня встретила, она к тому времени уже начала работать в химчистке. Она рискнула пойти по чужим документам: «Если раскроется, то посадят без Нинки».

Какая – никакая, но зарплата у неё была.

Позже выяснилось, что Рудик телеграмму не получил, так как уехал на гастроли.

У Шифры была родная сестра – Мира, такая чудесная и её муж дядя Абраша, который умер прямо после моего отъезда, у них была дочка Адочка, и они все меня очень любили. Была там и тётя Оля, что жила с нами во время войны. Но я не знала, где она живёт.

Много позже, когда мне был 21 год, мы с папой приехали в Одессу, тогда я ближе узнала своих родных и друзей моих родителей и очень их полюбила. И в тот злосчастный мой приезд я могла обратиться к любому из них, и мне бы помогли. Но я не жалею о том, что я вернулась к маме. Это было само провидение, я так считаю.

 

O Верe Ивановнe

(oб Остапe Бендерe в жeнcкoм oбличии)

 

Ну, а теперь подошло время рассказать ещё об одной женщине, которая сыграла большую роль в моей судьбе.

Её звали Вера Ивановна. Познакомилась с Верой Ивановной моя мама, когда работала во время войны вместе с ней на заводе. Была она по образованию инженером-экономистом и работала сменщицей.  Это, конечно, к делу не относится.

А у Веры Ивановны была дочка – Марина – на шесть лет старше меня, довольно красивая девочка, с длинными рыжими косами, очень белым лицом и большими, томными карими глазами. Очень избалованная. Кажется, муж Веры Ивановны погиб на фронте. Не знаю, может, это была только её версия. Однажды, уже на новой квартире – Марине тогда было лет шестнадцать. Вера Ивановна привела её к нам и попросила папу послушать Марину – на предмет обучения её на фортепьяно.

Папа послушал и сказал, что слух у девочки есть, но обучать её уже поздно. Марина расплакалась и стала умолять папу всё-таки начать её обучать, чтобы она могла, хотя бы для себя, что-нибудь играть. Она смотрела на папу такими глазами, что во мне шевельнулась ревность. В общем, они уломали папу, и он взялся её обучать. Разумеется, бесплатно.

Это обучение длилось, где-то, около года. Марина исправно являлась, часто ей приходилось папу ожидать, если он задерживался на репетициях. Всё это время она рассказывала мне о своих победах, о том, что в неё поголовно влюбляются все мальчики, но она не любит мальчиков, а любит взрослых мужчин. Все эти разговоры мне были непонятны. В то время воспитание было достаточно пуританским, а я была «непросвещённым» в этом вопросе ребёнком. Но разговоры эти будили во мне что-то тёмное, неприятное и всё же, чем-то притягивающее. А кончилось всё это очень тяжёлым и громогласным скандалом. Однажды Вера Ивановна встретила маму и решила, вместе с ней прийти к нам, чтобы послушать, как Марина занимается. А двери у нас никогда не запирались. Они обе спокойно зашли и вдруг видят такую картину: Марина стоит на коленях, обхватив руками папины ноги и, рыдая, в каком-то исступлении, говорит: «Я не могу без Вас! Я люблю Вас! Я молодая, красивая! Зачем Вам Ваша старая калоша? Я заменю Вам всех. Давайте убежим с Вами куда-нибудь, где нас никто не найдёт!»

А папа в совершенной растерянности пытается её поднять и говорит: «Ты сошла с ума, девочка, опомнись! Что ты такое говоришь, ты же ещё ребёнок! Откуда такая экзальтация?!» Ну что тут было!

Я играла во дворе, и вдруг слышу, что из наших окон несётся жуткий крик:

– Позор! Старый развратник! Охмурил и развратил мою чистую, мою нежную девочку!» В общем, было ещё то представление. У нас под окном собрались все соседи и, не понимая, что случилось, стали высказывать всевозможные догадки.

Меня затрясло, я понеслась домой, а мне навстречу выскочила Вера Ивановна, таща за руку упирающуюся и рыдающую Марину.

Несколько лет после этого мы их не видели. А вот, когда арестовали папу, где-то года через полтора, является Вера Ивановна и, этак, вальяжно усевшись, говорит: «Ну, что же Вы не спрашиваете, зачем я к Вам пришла?»

Мама, конечно, была удивлена и говорит: «А Вы не боитесь заходить к нам, ведь мы – семья «врага народа»? А та ей отвечает: «Мне нечего бояться, а вот Вам есть. Я удивляюсь, почему это Вас до сих пор не посадили. Но я могу это исправить. Ну, так: Я буду жить здесь. Эта комнатка будет моя, а та – маленькая Ваша и Нины. Вы поняли меня? Да! И ещё, вот что: ко мне Вы заходить не будете, разве только для того, чтобы топить печку. Убирать будет Нинка. Вещи я привезу завтра».

Мы с мамой стояли, открыв рты, думая, что она шутит. Но она не шутила. Она стала жить у нас. За это время, что мы её не видели, её дочь поступила в Литературный институт в Москве на факультет журналистики, а Вера Ивановна осталась в Ташкенте.

И вот тут начинается самая позорная сторона моей жизни. Я полюбила Веру Ивановну. Я уже не помню, как это произошло, но помню только, что она помыкала мной, как хотела, а я почему-то с радостью всё исполняла. Я убирала в её комнате, ходила для неё за хлебом, ссорилась с мамой с её подачи. Она всегда находила способ, чтобы поссорить нас с мамой. И всегда отыскивала возможность вызвать моё восхищение ею. Она брала меня с собой в кино, рассказывала мне разные смешные истории, и однажды я была свидетельницей её жульничества. Мне тогда было очень стыдно и за неё и за себя. Но потом это прошло и, всё равно, я долго ничего не понимала. Вот как это происходило. Она всегда ходила без денег, так как всё, что она зарабатывала, она отправляла в Москву. Она напоминала, в некотором роде, мать «Гориò» по Бальзаку – всё для дочери. И в то же время это – Остап Бендер, удивительно нахальная, мужественная, неунывающая, изобретательная, умная и хитрая аферистка. Но я своим, всё-таки незрелым, умом многого не понимала и считала её необыкновенной женщиной.

Так вот, о той афёре, которой я оказалась свидетельницей. Однажды в городе шёл фильм «Тарзан». Город сходил с ума, билетные кассы брали с боем. Купить билеты обычным путём не представляло никакой возможности – только у перекупщиков по двойной и даже тройной цене.

И вот Вера Ивановна и говорит:

– Нинка, а не сходить ли нам на Тарзана?

У меня остановилось сердце:

– Сходить! – выдохнула я.

– А заодно и на день рождения сходим, вкусненько поедим!

У меня глаза на лоб: Она, что, по облигациям выиграла, откуда у неё деньги? Ну, мы пошли. По дороге она говорит:

– Ты, если что услышишь, молчи, ни звука, я буду говорить, а ты – зубы на замочек и только делай «большие глаза».

Подходим к какому-то шикарному особняку с высоким крыльцом, поднимаемся и звоним.

Выходит – по виду домработница – в белом фартучке и в косынке, впускает нас. Мы заходим в прихожую. В это время из каких-то дверей появляется пожилой мужчина с салфеткой за воротником и густым голосом спрашивает: «Кто там, Надя?»

А из раскрытой двери – звон посуды, голоса, музыка.

И вдруг Вера Ивановна всем телом подаётся к этому человеку и каким-то совершенно незнакомым голосом, задыхаясь, говорит: «Кирилл Андреевич, дорогой, Бога ради, простите, что помешала, я не знала, что у Вас гости, но у меня…»

Тут голос у неё срывается, и я чувствую, что она сейчас разрыдается.

Этот Кирилл Андреевич подбегает к ней: «Голубушка, дорогая Вера Ивановна, успокойтесь, что случилось? Чем я могу Вам помочь?»

Чувствую, она и впрямь, плачет, хватает его за руки и вот-вот упадёт.

Кирилл Андреевич кричит: «Надя, Скорей ещё один прибор на стол!!!…, – потом посмотрел на меня, – Нет, два прибора!»

А сам ведёт Веру Ивановну за руку в комнату и сажает за огромный стол, за которым сидят нарядные люди. Стол ломится от еды. Потом сажают и меня.

А Кирилл Андреевич говорит: «Милая, вот сначала, выпейте, успокойтесь, а потом всё расскажете, – и к гостям, – это  моя сослуживица, Вера Ивановна».

Ну, мы сели, нам всего положили, такого, о чём я даже и не слыхала, мы поели. Вера Ивановна выпила. Потом она встаёт, и говорит:

  Спасибо Вам за всё. Я действительно уже пришла в себя, мне ужасно совестно, что я вот так ворвалась к Вам, в дом.

Мы вышли в коридор, а она говорит: «Понимаете, Кирилл Андреевич, у меня только что, у самого Вашего дома вырвали сумочку с деньгами. Я шла отправлять их Мариночке. Там у меня лежали вообще все мои деньги, мне даже не на чем доехать до дома. А эта девочка, дочь моей хозяйки, она очень слабенькая и ей пешком не дойти».

Бедный Кирилл Андреевич засуетился: «Сейчас - сейчас, одну минуточку, только не сочтите это за оскорбление… Бога ради, одну минуточку, – а сам шарит по карманам и вытаскивает какие-то трёшки, десятки, вобщем, целую кучу и суёт ей их куда-то подмышку, а они падают, он их поднимает и ей снова суёт.

Вобщем, мы всё это взяли и ушли. Вышли на улицу, а я в полной растерянности, думаю: «Может у неё, и правда, сегодня деньги украли?»

А она, – как расхохочется и говорит: «Нинка, а ведь мы идём на «Тарзана» – по тройной цене».

Ну вот, что это? А тогда – ничего. В моей голове это как-то объяснилось и оправдалось. Но однажды я отрезвела.

Мама готовила посылку для папы – в Комсомольск на Амуре. Туда мама собрала всё, что мы смогли наскрести, и даже банку вишнёвого варенья. И вот, когда всё это было куплено, сшит мешочек для обшивки – хотим всё укладывать, а продуктов нет! Мама стала бледной, как полотно, и как неживая. Потом встаёт и идёт в комнату к Вере Ивановне и спокойным, чётким голосом спрашивает:

– Вера Ивановна, где продукты для посылки?

– Какой посылки? – игривым таким голосом спрашивает эта дама, а потом,  – А-а-а, для посылки этому врагу народа? Так я съела. Зачем врагам народа посылать посылки? Они этого не стоят.

Если бы не я, мама её в тот момент, наверно бы, убила. Она схватила тяжёлый чугунный паровой утюг и пошла на Веру Ивановну. Та испугалась и вскочила с кресла. Я повисла на маме: «Мама! Мамочка! Не надо, не надо!»

Мама как-то очнулась, бросила утюг, повернулась и ушла. Пришла только поздно ночью. Я всюду её искала, но не нашла. Когда она пришла, я не спала, тихо подошла к ней, обняла её, и мы обе заплакали. Тоже тихо. Тихо-тихо, чтобы эта не услышала.

И мама рассказала мне, что «эта» постоянно съедает всё, что мама приносит мне. А я, предательница – против своей мамы постоянно.

 

 

С этого началось моё сближение с мамой, и Вера Ивановна вдруг оказалась для меня, как голой, – такой, какой она и была на самом деле. Но это произошло незадолго до её внезапного исчезновения, а до этого она успела испортить мне жизнь. Правда, говорят, что судьбой предназначено, то и произойдёт.

А произошло вот, что! Я хотела стать художником, и после моего горького путешествия в Одессу я попробовала поступить в Художественное училище в Ташкенте. Было, правда, уже поздно, шёл октябрь. Набор в училище закончился в августе, но занятия, практически,  ещё не начинались. Всех учащихся отправили на хлопок. Это было тогда в порядке вещей. В России на картошку, у нас на хлопок. Иногда до 7-8 ноября занятий ни в ВУЗах, ни в средних учебных заведениях не проводились. Ну, я и решила попытать счастье, так как аттестат об окончании семилетки у меня уже имелся. Тогда в техникумы и училища шли после 7-ого класса. 

Я пришла к директору и попросила его посмотреть мои рисунки. И вдруг, оказалось, что это бывший друг моих родителей, я часто бывала в их доме в детстве. Потом, после ареста папы, они, конечно, с нами уже не общались. Мы долго сидели и разговаривали обо всём. И он посмотрел мои рисунки и сказал, что, несомненно, во мне есть «искра божья». Он всё взял и пообещал, что добьётся, чтобы меня приняли, если я сдам экзамен по рисунку. Я так обрадовалась, вприпрыжку выскочила из ворот двора училища и нос к носу столкнулась с Верой Ивановной.

Она очень удивилась: «Ты что тут делаешь?»

Я с восторгом, с чувством рассказала ей о своей встрече с директором.

Вера Ивановна вдруг стала очень серьёзной, такой участливой и принялась говорить мне: «Ты с ума сошла! Какой из тебя художник? В лучшем случае будешь учителем рисования. Все на тебя будут плевать. Художником нужно быть или очень хорошим или никаким».

         Я тогда ещё не знала, что художественное училище – это очень хорошая подготовка в архитектурный институт. Я слушала её и верила каждому её слову. И думала: «Нет! Я ни за что не хочу быть учителем рисования!»

         И, когда уже нужно было идти на встречу с директором, я не пошла. Я даже не пошла за своими рисунками, так как мне было стыдно, что я зря морочила людям голову. Мама написала об этом папе. – И он оттуда! – умудрился дать телеграмму: «Не делай глупости. Поступай в Художественное училище. Умоляю. Папа».

         Но было уже безнадёжно поздно, так как я уже училась в восьмом классе.

Назад в школу наша директриса не хотела меня принимать. Она кричала: «У меня не проходной двор! Уходя, уходи! И я заплакала, и долго не могла остановиться, как будто вся боль, все обиды, накопившиеся за этот год, вдруг вылились сразу.

Директриса не могла понять: «Ты что, так любишь нашу школу?»

         И я взяла и рассказала ей всё-всё. И про арест папы, и про нашу нужду и про Одессу, и про училище, и про Веру Ивановну. К её чести, надо сказать, она очень внимательно выслушала меня, не перебив ни разу. Потом очень тяжело вздохнула и сказала: «Про арест я знаю, нам сообщили». А потом: «Иди в свой класс».

         И я пошла, хотя класс свой я не очень любила, и учителей тоже не очень, кроме математика и географички – нашей классной.

 

O техникумe

 

На следующий год я, по совету и уговору Веры Ивановны пошла в Лесомелиоративный  техникум. Мама просила меня пойти снова в Художественное училище, но я уже не хотела. Во мне что-то перегорело. И я бросила рисовать вообще. Позже, уже учась в институте, я пошла в художественную студию для взрослых. Там был очень хороший руководитель – Гельмгольц. Я с удовольствием ходила туда года полтора, но потом в институте стали начинаться занятия с 4 вечера до 11, а в студии занятия начинались с 7 часов вечера, и я бросила ходить туда, и, что самое интересное, я потом больше никогда не рисовала. Видимо, действительно это не было моим призванием. А что было моим призванием, я до сих пор не знаю. И прожила я, вобщем, чужую жизнь, хотя не могу сказать, что прожила её плохо. Но на своей работе я никогда не чувствовала, что это – моё.

Мне часто было жалко, что я не училась в Архитектурном институте, так как тогда, возможно, это бы стало моим. И что уж тут винить Веру Ивановну. Когда у человека нет своей головы на плечах, воли и стремления, все вокруг будут виноваты.

А Вера Ивановна, изрядно помучив нас, внезапно исчезла, оставив у нас какие-то тряпки, какой-то чемодан, который оказался пустым, какие-то мелочи. Дней пять после её исчезновения мы ходили радостные, а потом испугались, что её где-то убили, или она где-то в больнице. Мы с мамой долго думали, что нам делать и решили заявить в милицию. Но милиция нас опередила – они сами пришли к нам. Оказалось, что она наодалживала большие суммы на 2-3 дня у почти, что десятка людей и исчезла. Пострадавшие стали разыскивать её по месту работы, но она там уже неделю не появлялась. Заявили в милицию, а те пришли к нам, хотя она не была прописана у нас, но на работе знали её адрес. Но её так и не нашли. У нас делали обыск и тоже, естественно, не нашли. Меня даже возили прямо из школы – на машине на допрос в КГБ, не знаю, как это заведение тогда называлось, и следователь долго пытал меня, почему мы её пустили, сколько она нам платила, почему не прописали, кто к ней ходил и где мой папа.

Я прекрасно понимала, что он и сам знает, где мой папа, но сделала вид, что я этого не понимаю, я, сделав большие глаза, сказала ему, что мой папа «враг народа», а мама нет. И что Вера Ивановна грозилась сказать «где надо», что моя мама тоже «враг народа», и поэтому мы её пустили, и что она нам ничего не платила, а наоборот мы на неё работали. А он ответил: «Она, стерва, скрывалась от правосудия, так как у неё муж был белогвардейцем, и теперь его разоблачили и её тоже

И мне стало жалко её. Я поняла, почему она исчезла. На том и закончилась история с Верой Ивановной. Длилась эта история года два, и очень сильно состарила и измучила маму.

С того времени у нас мамой началось потепление в наших с ней отношениях.

В восьмом классе я уже училась очень хорошо и могла бы учиться дальше. Маму долго уговаривали не забирать меня из школы, так как у меня хорошие математические способности, но мы не могли этого себе позволить, мне надо было поскорее иметь хоть какую-нибудь специальность, чтобы работать и помочь маме. В Лесомелиоративный техникум я пошла потому, что мне было всё равно куда идти, а Вера Ивановна очень хвалила его и эту специальность. Я никогда не жалела, что пошла туда. Это были самые замечательные годы моей жизни – во время учёбы в техникуме.

Я сдала вступительные экзамены в техникум на все пятёрки и с тех пор все годы училась только на отлично, получала всегда повышенную стипендию и очень гордилась этим.  Учиться мне было очень интересно, так как все педагоги, за некоторым исключением, оказались очень молодыми. Это был, так называемый, «десант» из Воронежского Лесотехнического института – семь человек, приехавшие все вместе после окончания института по направлению. Они все были старше нас всего лишь на 8-9 лет. Все увлечённые, экспериментирующие, весёлые, интересные, красивые и внешне почти совсем от нас не отличающиеся. Это было так здорово! Мы все, а среди нас учились и 19 и 20 летние. Мы сходу влюбились в них, во всех сразу. Эта любовь к ним сохранилась на всю жизнь. Мы смотрели им в рот, всё, что они нам преподавали, усваивалось мгновенно. У нас стали проводиться: вечера, какие-то диспуты, соревнования. Сразу же были приглашены прекрасные тренеры и открылись спортивные секции: футбол, волейбол, велотуризм и альпинизм.

Наши мальчики повалили в эти секции. Проводилось очень много соревнований. И однажды велотуристы отправились в велопоход Ташкент – Самарканд. Каждый день оттуда шли по почте отчёты о пройдённом расстоянии. Ребята, отправившиеся в этот поход, были все как на подбор: рослые, красивые, сильные весёлые. Их отчёты были интересными и очень смешными, с фотографиями. И было решено все отчёты немедленно отправлять в «Комсомолец Узбекистана». И там стали каждый день печатать эти отчёты. Мы читали их всем техникумом. Болели за наших ребят, радовались вместе с ними, смеялись, рассказывали друг  другу, если кто не успел прочесть. Среди велосипедистов был и мой будущий супруг.

Почти вся наша группа после окончания техникума поступила в институт и почти все потом работали по специальности – кроме меня. Но об этом потом.

Во время вступительных экзаменов в техникум мы все перезнакомились и подружились.

Конечно, это были очень разные люди. Были совсем взрослые. Одному мужчине было 32 года, а одной женщине 30. Но в основном это были девочки и мальчики 13-16 лет. Мне было уже 15. В большинстве – это ребята из районов и маленьких городков, в общем, сельские жители и несколько человек из Ташкента.

Они немного отличались от городских, но не сильно. Мне они все очень понравились. Я ведь раньше училась только с девочками. Тогда были отдельно женские и мужские школы. У меня не хватало опыта общения с мальчиками, и мне было очень интересно за ними незаметно наблюдать. Мне они казались таинственными и непонятными.

На экзаменах я сразу подружилась с двумя Лилями. Я с ними дружу до сих пор, при чём уже 3 года на расстоянии, мы пишем друг другу нежные письма и помогаем друг другу как можем. И вот, в связи с этим мне хочется сказать, не всё было так плохо в те годы. Да, конечно, мы все были очень бедны. Общежитие было ужасное – какие-то дореволюционные постройки, возможно бывшие кладовки. Ребята жили по 6-7 человек, все удобства во дворе. Всё это было ужасно, но мы были счастливы. Честное слово. И вот это слово «коллективизм».

 

 

Оно ведь не такое уж и ругательное. Как хорошо и весело жить интересами коллектива! И как-то чувствуешь себя нужной, без тебя, вроде, всё уже будет не таким, не полноценным. Мы дружили, дружили по-настоящему. Ну, конечно, это заслуга молодых и умных педагогов. Эти молодые ребята – наши учителя всегда потом вспоминали нашу группу. Те незабываемые четыре года, что мы провели  вместе и для них стали незабываемыми.

Я только там, в техникуме, полюбила природу, да так, что мне и жилось и думалось хорошо и радостно только в общении с природой. Наши молодые наставники сумели сделать для нас эти годы самыми лучшими в жизни. У нас было много «практики», то  есть нас каждый год – летом возили не на учебные участки, а в настоящие леса. Многие не знают, что в Средней Азии есть настоящие дивные, густые, а может, уже и нет, дремучие леса – хвойные, где растёт столетняя Арча, огромный Можжевельник, лиственные столетние Платаны, Ореховые рощи, и даже берёза. В этих местах, во всяком случае, это было тогда – 50 е годы: занимали огромные пойменные луга, где трава росла по пояс, и было страшно ходить, так как там водились змеи, необъятные поля тюльпанов – жёлтых, красных, белых. Издали казалось, что полыхает пожар, поляны ирисов и много-много разных цветов. Не полюбить это всё было невозможно. Не почувствовать радости бытия, не заразиться романтикой, не развиться фантазии, не влюбиться, не петь по вечерам у костра, обжигаясь горячим сладким чаем, не мечтать, не смотреть в звёздное небо, не любить ближнего – было невозможно. И всего этого могло не быть, если бы я не поступила в этот техникум. Я долгие годы, просыпаясь, плакала, что всё это уже никогда не вернуть.

Любовь витала в воздухе. Мы все были влюблены – влюблены, а не «сексуально озабочены». Мальчики носили нам цветы, грибы, ягоды. Мы разбредались парами – под каждым деревом слышался шёпот и звуки поцелуев. Но, конце - концов, все вновь собирались у костра и пели. Пели часто до утра.

Песни были мне все незнакомые, хотя все остальные их хорошо знали. Это были: «Распрягайте хлопцы кони», «Ты ж моя рыбонька, хоть на хвылиночку, выйди коханая в чай», «У меня, ей Богу, денег, куры не клюют!» и так далее. Песни очень красивые и пели их хорошо. Особенно наш военрук – у него был хороший, мягкий голос, он пел под гитару.

У нас в доме никогда не пели хором. Раньше приходили друзья моих родителей, были среди них и певцы. Их часто просили петь, они пели, папа им аккомпанировал на фортепьяно. Но мне всегда было как-то неловко от этого пения, так как мне казалось всё это каким-то нарочитым, неуместным в маленькой квартире, было совестно перед соседями. Глупо, конечно, но я, вообще, была такой тогда, всякое проявление внимания к себе мне казалось каким-то неуместным.

А здесь у костра это пение было таким органичным, таким прекрасным. И мне казалось, что лес вокруг слушает это пение и, как бы одобряет. Я о техникуме, о годах, проведённых там, могу писать и писать, и никогда не кончить, поэтому, я просто расскажу о том, что дал мне техникум.

Вначале о своём первом танцевальном вечере в техникуме. Я всегда считала себя очень некрасивой, в этом была заслуга моей мамы, она всегда говорила: «В кого ты такая уродина уродилась, Нинка?» Возможно, это говорилось в шутку, но я воспринимала всерьёз.

И вот первый вечер. Я одела мамину кофточку и юбку, сшитую мной из старого узбекского платья, подаренного мне соседкой, и чувствовала себя очень нарядной. У меня были очень длинные, ниже пояса толстые, очень светлые косы, белое, как говорили, «фарфоровое» лицо и голубые глаза. И я вдруг почувствовала к себе такое внимание со стороны мужской половины техникума, такую заинтересованность, что стало и неловко и удивительно хорошо! Было весело, жарко, необычно, ведь в школе вечера всегда проводились без мальчиков, немного страшно, но удивительно свободно. И вот этот вечер и стал первым моим раскрепощением. Я вдруг утратила скованность, хмурость, неуверенность в себе, стремление спрятаться, уйти в себя. Это было замечательно!

Потом, когда я стала учиться только на отлично, появилась уверенность в своих силах, и я стала мечтать и осуществила свою мечту, что я кончу на отлично техникум и поступлю в институт, пускай заочно, так как я собиралась работать. И возникла привычка заниматься всерьёз. Ну, и последнее, в техникуме я научилась уважать других людей, помогать им и думать не только о себе. И ещё, вот что. В наших школах было обязательное вступление в комсомол. Это считалось честью и большим событием в жизни. Обычно это происходило в 14 лет. Однако, когда мне исполнилось 14 лет, меня в комсомол не приняли. Приняли весь класс, кроме меня. Никто не знал почему, все меня об этом спрашивали. Я-то знала почему: дочери «врага народа» не место в комсомоле. Я очень страдала, чувствовала себя отверженной. Стала всех в классе сторониться, никого к себе не приглашала, сделалась хмурой. Я никогда не любила ни пионерские сборы, ни комсомольцев, но тут было дело ведь в другом: я одна не комсомолка.

И вот в техникуме меня спросили, почему я не комсомолка. Я сказала: «Я не хочу». Это было плохо. Моя мама забеспокоилась и пошла к завучу техникума, ныне покойному. Он был одним из тех, кто служил в «десанте». Это оказался чудесный, добрый и умный человек. Он был намного старше других. Мама ему всё рассказала. И он ответил: «Сталин сказал – «сын за отца не в ответе», пусть подаёт заявление». А ведь он прекрасно знал, что на самом деле, – ещё как  в ответе! Он знал, а может, не знал, что Сталин даже маленьких детей наказывал за их родителей.

И вот комсомольское собрание в большом зале. Собрание проводилось в «Клубе связи». Я стою на сцене, и мне говорят: «Расскажи свою автобиографию!»

Мне стало так страшно, мне казалось, что сейчас, через 15 минут, все посмотрят на меня с призрением и отвращением, все отвернуться от меня, у меня опять не станет ни подруг, ни друзей, я буду одна! Я стояла, смотрела в зал: «Если так случиться, я покончу собой! Почему, почему все должны знать, что мой папа «враг народа»? Мой папа такой хороший, такой добрый, такой умный, папа, которого я люблю больше всех на свете, которого так любили все его друзья и родные, так уважали, и вдруг он – мой позор?! Нет! Он не может быть врагом народа! Какого народа?! Кому он враг?!»

Тут все стали кричать: «Говори, чего ты!»

И я сказала: «Моя биография, как у всех. Мы эвакуировались из Одессы. Мы голодали и нуждались, как все. Мы жили в 12 квадратных метрах на балхане вшестером. Мой папа служил на фронте, потом был демобилизован по болезни. Все мужчины в нашей семье были на фронте. А теперь мой папа «враг народа».  Я знаю, это ошибка, и я верю, что его скоро оправдают. Вот и вся моя биография».

И стало очень-очень тихо. Стало так тихо, что у меня подкашивались ноги. Я думала: «Зачем, зачем мне этот комсомол?!» И тут наш завуч, а он, оказывается, был парторгом техникума, сказал: «Кто за то, чтобы принять Нину Хаэт в комсомол?» И первым поднял руку. И тут стали очень медленно поднимать руки и наши преподаватели. Они ведь ещё тоже были комсомольцами. И за ними вдруг стали поднимать руки все, кто присутствовал в зале.

Я этого никогда не забуду. Потом меня принимали в райкоме. И тоже как-то быстро и спокойно. Не знаю, чем это всё объяснить, видимо тем же: в Средней Азии всё было мягче, чем в других республиках. А через несколько месяцев умер Сталин.

И тут нужно рассказать, как это было. Мы сидели дома с моей подругой – одной из Лиль. Мамы не было дома.

Вдруг мы слышим, во дворе кто-то громко закричал: «Сталин умер!» – и заплакал. Мы с Лилей очень испугались и выбежали во двор. Во дворе уже собралось много людей. Все рассказывали друг другу подробности, многие плакали. Было холодно, шёл дождь. И Лиля мне говорит: «Слушай, пойдём домой». Я смотрю, у Лильки совершенно спокойное и какое-то жёсткое лицо. Я повторила: «Что же теперь будет?…» – «Твоего папу отпустят – вот, что будет», – ответила она так уверенно, что я изумилась. – «Почему?!» – закричала я. – «Дура, – говорит Лилька, – до чего же ты дура

А она была моложе меня, и никто у неё не сидел, и семья у неё была очень простая. А была она, оказывается, намного умнее меня. А потом, часа через два, мы забыли про Сталина. Лилька говорит: «Давай споём?» Мы запели: «Реве тай, стогнет Днепр широкий». И вдруг – бац! В окно, пробив двойные стёкла, к нам влетел камень. Я испугалась, я не поняла  – «Господи, кто это? Почему?»

А Лиля говорит: «Это потому, что Сталин умер, а мы поём».

И мы перестали петь и снова заговорили о Сталине.

Назавтра весь город собрался вокруг монумента Сталину. Этот тридцатиметровый монумент стоял в центре города, в сквере Революции, огромный и страшный, как скала. Вокруг него уже лежали горы цветов и венков. Мы стояли всем техникумом в огромной многотысячной толпе, которую не вмещал небольшой сквер и, которая, растекалась по всем прилегающим улицам. Мы слушали по громкоговорителю речь Берии. Очень многие рыдали. Я тоже попыталась зарыдать, но не поучилось. И я холодно подумала: «Неужели его смерть может повлиять на освобождение папы. Вот бы, здорово, тогда хорошо, что он умер».

Я тогда ещё очень мало что понимала, и укорила себя за эти мысли. Сейчас по прошествии лет, всё представляется, конечно, в розовом свете. Всё плохое забывается, а хорошее кажется уж таким хорошим – до приторности. Конечно было и плохое. И самое плохое – это был хлопок. Особенно первый год. Я была сугубо городской девочкой, к сельским работам не приучена, к условиям, в которых мы там жили – тем более. А условия были... Не смотря на заботы наших нянек, педагогов, всё же ужаснее нашей жизни на хлопке трудно было бы что-нибудь придумать. В первый год мы жили в огромном помещении, похоже, – в конюшне. Нам дали очень большие мешки - канары и велели набить их сеном. Это и стало нашей постелью. По два тёплых одеяла мы привезли с собой. Мешки положили прямо на земляной пол, подряд, без просветов. Пока было тепло, было ещё, куда ни шло. Но потом начались дожди, стало жутко сыро и холодно. Маленькие окошки под потолком оказались без стёкол. Мы забивали их мешками с сеном. Потом пошёл снег. В дождь и в снег мы не выходили на поле, но только дождь прекращался, нас выгоняли на поле. Земля, вся промокшая, проваливалась и расползалась у нас под ногами. Обувь и одежда промокали мгновенно, мы все дрожали от холода и хлюпали носами. Хлопка до самых холодов оставалось в те годы много, так как машинами убирали очень небольшой процент. Норма сбора поэтому была очень высокой, а кроме того, нас нещадно обманывали. Еда была скудной и однообразной, но за неё высчитывали из наших горе - заработков. Правда, большинство из нас были на холопке не первый раз, и как-то не так страдали, собирали довольно много, не унывали.

Вечерами – для поддержки боевого духа к нам приходил наш куратор. Ему тогда было 23 года. Мы его обожали – он оставался с нами на хлопке бессменно от первого до последнего дня. Он приходил к нам с гитарой, играя нам какие-то незнакомые мне песни,  все садились на свои матрацы и пели.

Но, если честно, я это время помню плохо, вспоминаю, как кошмар. Я не пела и не сидела. Я приходила с поля, и даже не поев, валилась на свой матрац и засыпала, как убитая. Проспав два-три часа, я вставала и шла умываться. А умывались мы в арыке за конюшней.

Когда наступали холода, мы всё равно мылись в ледяной воде арыка. Больше было негде. Раз в месяц нас возили в райцентр, в баню. Выходных не было.

Собирала я так мало, что не слезала с «доски позора». Я там была и моя подружка Лиля. И вот однажды наш куратор решил проверить, в чём дело. Ведь все собирали не мене 30-35 килограмм, а многие и по 100 килограмм хлопка. И он, с хронометром в руках, ходил за мной весь день. Я старалась, как могла, ползала на коленях, обдирала руки до крови. Потом они стали у меня нарывать. И в конце дня легла в грядку и заплакала. Я собрала 14 килограмм, а обычно я собирала по 10-11. С этого дня я перестала висеть на «доске позора», и меня оставили в покое. В последствие, уже в институте я могла собирать и по 100 килограмм. Ведь мы ездили каждый год – четыре года в техникуме и пять лет в институте.

В этот первый наш приезд я выдержала до конца. Но на следующий год я стала болеть. Оказывается, это была аллергия на дефолианты, но врачи не находили, что я больна, так как температуры не было. Я очень мучилась, и я решилась на отчаянный шаг. Я убежала с хлопка. Это было очень чревато последствиями. Меня могли выгнать из техникума, или лишить стипендии на пол года. Но мне было так плохо, что стало всё безразлично. Я решила, что если выгонят, пойду работать. Это оказалось очень сложным предприятием. Я садилась на какие-то грузовики, ехала с какими-то людьми на дрезине, потом зайцем на поезде. Как-то всё обошлось. Но моё путешествие могло кончиться и не так хорошо. Но мой ангел-хранитель, видимо охранял меня. И вот тогда, во время этого путешествия я испытала второе потрясение, о котором я обещала рассказать, когда писала о том, как я пришла к себе домой после школы, а квартира оказалась пустой, когда родители получили новую квартиру.

Была уже глубокая ночь, какие-то люди сидели в поле и ждали дрезину, которая должна была отвезти их на вокзал. Я стала ждать с ними. Было холодно, небо казалось таким же холодным и тёмным-тёмным, без луны, но полным звёзд. И вдруг одна из звёзд сорвалась и мелькнула в небе ярким следом. И мне подумалось – это чья-то душа отлетела, кто-то умер. И вдруг меня поразила страшная мысль: – «А если это мама?!» И такой ужас, такое леденящее, такое жгучее чувство страха и одиночества придавило меня, как скалой. Я просто перестала дышать. Я не могла ни вдохнуть, ни выдохнуть, я не могла шевельнуть рукой, от ужаса у меня волосы зашевелились на голове – не в переносном смысле. Я до сих пор не пойму, что это было, почему это дало повод случиться такому страшному приступу ужаса? Видимо, сказалось нервное перенапряжение, усталость, неизвестность: как я доберусь домой, что будет потом.

В это время пришла дрезина, все бросились к ней, я тоже, хотя не сразу, я побежала со всеми, и отошёл страх. Но с тех пор я поняла, что кроме мамы у меня ведь больше никого нет! Время, пока не вернулся из заключения папа, не прошло даром. Мы с мамой стали друзьями, хотя я, всё таки, всегда любила больше папу.

В техникуме тоже всё обошлось, так как и студенты и педагоги видели, что я действительно была больна, и спустили всё на тормозах. Тем более, я училась лучше всех на курсе.

В техникуме же я увлеклась альпинизмом, и долго потом ещё ходила в горы, уже учась в институте – вместе со своим будущим мужем. Секцией альпинизма руководил мастер спорта Пётр Карпов, один из первых альпинистов, получивший почётное звание «Тигр снегов».

Но о моих занятиях альпинизмом надо писать отдельно. Это для меня целая эпоха. Об этом можно написать целую книгу – это должно быть очень интересно. Но не сейчас.

 

O папе, самом главном,

самым любимом человеке моей жизни

 

Сейчас я подхожу к самому главному, из-за чего я затеяла писать всё это. Я хочу написать о своём папе – самом главном, самым любимом человеке моей жизни.

 

 

О том, как он был в заключении, как выжил, что пережил, как вернулся, и что было потом, после его возвращения. И о последних его днях. Мне и страшно начинать – я боюсь, что может получиться «конфетный» папа. А он не был ни конфетным, ни безгрешным, но очень интересным, хорошим и добрым. И мне хочется написать о нём очень-очень подробно. Конечно, большая часть моего рассказа будет с его слов, но я знаю, он никогда не привирал, не изображал себя лучше, чем он есть, и я ему верю.

По настоящему папу я начала помнить только с момента его встречи с нами, когда мы приехали в Ташкент после наших скитаний из Одессы.

Я, как сейчас помню его – то лицо, оно было радостным, но оно всё мелко дрожало, а в глазах – таких удивительно ярких, почти синих глазах, стояли слёзы, он жмурился, сгоняя их, а они снова набегали.

Потом довольно долго я его вообще не помню. А вот эпизод, когда я болею и жду папу, засыпаю, просыпаюсь, спрашиваю: «Папа пришёл с репетиции?», – и снова засыпаю. И вот я слышу его голос ещё во дворе, он с кем-то говорит и поднимается, нет «взлетает» по нашей скрипучей, ужасно крутой лестнице. И радость, такая острая, такая, какая-то бурная поднимает меня с постели, и я кидаюсь к папе с криком: «Папа!»

Почему? Почему такая радость? Как будто я не видела его пол жизни! Не знаю, сейчас не знаю. Но это я хорошо помню. И вот папа несёт меня назад, в постель, что-то говорит, а потом читает мне какую-то книжку.

У него была интересная манера читать. Он начинает громко, потом всё тише и тише. Следующую фразу опять громко и к концу фразы – тише, тише, тише. Мне очень нравилось, как он читал, это успокаивало, баюкало, и я засыпала.

В войну он был ужасно худым, а так как он был маленького роста, он мне казался совсем мальчиком. Он был очень подвижным, каждое утро делал зарядку, если бывал снег, выходил на снег босиком и обтирался снегом, бегал, хотя тогда это было не принято, казалось чудачеством.

Во время войны ему было, видимо, очень трудно. Война не располагала к творчеству, он часто ссорился с мамой, теперь-то я знаю, что тогда у него начался его роман с одной молоденькой армянкой, певицей. Видимо это был не самый лучший период его жизни. Но именно тогда он написал очень много хорошей музыки. Он получал много благодарностей и официальных и личных. Я не смогу сказать, что именно было написано тогда, но он становился известным в Ташкенте, его стали всюду приглашать – на разные конференции, приёмы, банкеты.

Но мама никогда не ходила с ним, говорила: «Не хочу». Но я знала, маме просто нечего было одеть, а идти, одетой, как серая мышка, мама не привыкла, она всё ещё была красивой женщиной.

В тот период, когда всё давали по карточкам, очень часто люди иногда с пяти утра стояли в очередях за хлебом. Папа ходил за этим хлебом, так как я была очень мала, а маму папа жалел. И бывало так, что когда уже, наконец, подходила папина очередь, вдруг объявляли, что хлеб кончился. Папа приходил в ярость, он кричал, возмущался, требовал заведующего, но ему и заведующий объяснял, что хлеб кончился. Папа не верил. В один из таких дней, он совершенно измученный, раздражённый и голодный, пошёл на репетицию. Там, на репетиции один из музыкантов пришёл пьяным, всё время фальшивил, не вовремя вступал и так далее. Папа вдруг так рассердился, хотя обычно, он был спокойным человеком, что вдруг закричал, сломал свою дирижёрскую палочку, бросил её в лицо этому музыканту и ушёл с середины репетиции. Музыканты не стали жаловаться на него. Но папа, придя домой, долго не мог прийти в себя, и вдруг подумал: «Что же это со мной происходит? Я становлюсь неврастеником и психом. Так нельзя, так просто больше нельзя!» И он твёрдо решил для себя: «Всё, как только я захочу кричать, я буду улыбаться».

 

 

И однажды, попав снова в такую ситуацию с хлебом, он вместо того, чтобы кричать, вдруг улыбнулся и сказал: «Милая девочка, – а продавщица была очень милой и молодой, – а ну-ка, посмотрите хорошенько, может у Вас наберётся 600 грамм хлеба, пусть даже кусочками, мне всё равно».

И вдруг произошло чудо! Девочка тоже улыбнулась и говорит: «Давайте попробуем», – и стала по кусочкам собирать эти 600 грамм. И получилось! Папа пришёл домой такой счастливый, как будто получил Сталинскую премию.

Он радовался не столько хлебу, сколько своей победе над самим собой. Это всё он рассказал мне, когда я по какому пустяку стала орать, плакать, визжать, как говорил папа.

Он поднёс тогда к моему лицу зеркало и сказал: «Посмотри, какая ты становишься некрасивая, когда так орёшь?»

Я посмотрела и ужаснулась! Действительно, лицо было перекошенным, злым, жилы на шее натянулись! Это была не я!

А потом он рассказал мне эту историю. И, что самое удивительное! – не сразу, но постепенно, я научилась сдерживать свои эмоции, во всяком случае, если уже ничего нельзя было поправить, я не кричала, не плакала, а начинала думать – что делать?

 

  

EXIT